Шрифт:
Закладка:
С раскрытым зонтом поэт стоял на крылечке в пальто и картузе, дневному сну он предпочитал прогулку. Было это, вероятно, через несколько дней после приезда. Выглянуло чахлое солнышко. Он свернул зонт. Серая дама вышла из дома. На ней был дождевой плащ, пожалуй, слишком лёгкий для этого времени года, голова повязана платочком из такой же ткани. Жизнь в доме, похожем на интернат, облегчает знакомство. По непросохшей тропе вдоль кювета, — худенькая гостья впереди, грузный поэт следом, — дошли до обломанной церкви, где размещалось местное сельпо. Сигарет, к сожалению, не оказалось, с сигаретами в этой стране была проблема. «В этой стране?» — переспросил он. Она кисло улыбнулась, поправилась: «В нашей стране». Это была, следовательно, «наша страна». Поэт иронически поднял бровь. Дама купила пачку папирос «Звезда». Улица вывела к лесу. Побрели вдоль опушки. Он спросил, где она поселилась.
Нигде, был ответ.
Закурив, она добавила:
«В Литфонде обещают что-нибудь подыскать. Пока буду жить здесь». На осторожный вопрос, одна ли она приехала, не уточняя, приехала ли в дом творчества или «вообще», — она ответила: одна.
Солнце то проглядывало, то исчезало за набухшими влагой облаками. Он не спросил, откуда приехала. Это было более или менее известно. Из царства теней, вот откуда. А может быть, мы здесь, подумал он, кажемся ей тенями. Чушь: мы здесь жили. Мы воевали, мы… он споткнулся и чуть не шагнул в воду. А они там прозябали. Шли осторожно, точно по минному полю. Обходя лужи, перешагивая через корни.
«Странно», — проговорила поэтесса и остановилась. Папироса между пальцами; хрустальные глаза устремлены в пустоту.
«Что странно?»
«Всё. И этот лес, и село».
«Вы хотите сказать: посёлок?» (Приятно и горестно было ловить её на ошибках.)
«Да. Ничего не изменилось! То есть, конечно, всё изменилось. И в то же время…»
«Вы здесь раньше бывали?»
«Здесь — нет».
«Простите, я перебил вас. Вы хотели сказать, всё — то же и всё другое?» Серая дама пожала плечами. «Вы не можете себе представить, — сказала она, — что это за чувство, слышать везде, изо всех уст русскую речь».
«Сколько времени вы не были, э?..»
«В России? С двадцатого года. Мы уезжали из Новороссийска… Вас эта тема не смущает?»
«Меня? — спросил поэт. — Нисколько».
«Я представляю себе, как вы на всё это должны смотреть».
«Как?»
«Вы один из главных поэтов той поры». (Она не сказала — советских.)
«Что значит — главных?»
«Самых известных».
«То есть… — он усмехнулся, — принадлежу этому времени?»
Она возразила:
«Мы все принадлежим этому времени».
Прошагали ещё немного.
«Итак… — промолвила серая дама. Она остановилась, улыбаясь, смотрела в пространство. — Итак, начинается песня о ветре…»
Проклятье. Как будто с тех пор он ничего больше не написал.
«О, простите. Это, кажется, Светлов. Или Луговской?»
«Нет. Это я».
«Идёт эта песня, ногам помогая. Качая штыки… Они все уже умерли».
«Некоторые живы… Вы неплохо знаете нашу поэзию».
«Поэзия общая. Или ничья. Как язык. Как эти облака… И всё-таки странно. Ведь мой муж тоже воевал. Он был в Добровольческой армии», — сказала поэтесса и покосилась на собеседника — вызывающе, как ему показалось. Он подумал: сомнамбула. Нет, хуже.
Вслух он сказал:
«Я это знаю».
Она подняла брови. «Вы знаете, что мой муж был белым офицером?»
«Да. И что он погиб при отступлении».
«Откуда вам это известно?»
«У вас есть стихи».
«Ошибаетесь; вы, очевидно, имели в виду Цветаеву. Нас иногда путают».
Шли дальше.
«Я на гражданской войне по существу не был. Заболел сыпняком, не доехав до фронта».
«Это было тысячу лет назад, не правда ли?»
«Пожалуй, — сказал он. — Или позавчера».
Обогнув лесок, вышли к полю, заросшему почернелой травой. Поэт спросил, не собирается ли она что-нибудь опубликовать на родине. Собираюсь, сказала серая дама. Кто-то предложил подготовить небольшой сборник. Впрочем, совершенно напрасная затея.
«Но почему же?»
«Не напечатают. Меня здесь никто не знает. Говорят, уже есть отрицательный отзыв».
«Может быть, я мог бы вам…»
«Быть полезен? — быстро спросила она. — Спасибо, — и покачала головой. — Мне никто ничем помочь не может».
Она добавила:
«Даже если бы что-нибудь из этого получилось. Меня никто не станет читать!»
«Вы ошибаетесь».
Она промолчала.
Поэт назвал её по имени-отчеству, она встрепенулась. Можно ей задать вопрос?
«Сделайте одолжение».
«Вы не жалеете?»
Она не спросила — о чём. Усмехнулась:
«Не жалею».
«Извините моё любопытство… мою назойливость».
«Что вы, что вы».
«Я, конечно, понимаю. Но всё же. Что побудило вас?..»
«Вернуться?»
Поэт кивнул, и они продолжали свой путь.
«Нет, — сказала она, — здесь очень грязно».
На ней были лёгкие туфли; повернули назад.
«Логичней было бы спросить…» — пробормотала она.
«Кажется, снова крапает, — сказал поэт и раскрыл зонт. — Можно мне взять вас под руку?»
«Логичней задать вопрос, что могло бы меня остановить. Что останавливает многих. Страх? Вражда? Верность белой идее? От этой идеи ничего не осталось…»
«Да, конечно».
Она усмехнулась: «Откуда вам это известно?»
Поэт пожал плечами. Должно быть, сказал он (или хотел сказать), должно быть, мешает вернуться и ещё кое-что.
«Вы имеете в виду возможные репрессии. Может быть. В конце концов, судьба Марины и ее семьи должна была бы всех насторожить… Но ведь и это было давно, времена изменились. Как вы думаете?»
«Да, да, — поспешно сказал поэт. — Разумеется, времена изменились».
«Правительство даже специально обратилось к эмигрантам».
«Да, конечно».
«Что касается меня, то есть чтó меня заставило преодолеть страхи… или предубеждения… Было много оснований для возвращения. Само собой, против меня ощетинились многие. Я имею в виду литературную эмиграцию… Даже Бунин, и тот… Впрочем, он-то и ополчился на меня больше всех. Хотя не одна я решила вернуться. Но, в конце концов, дело не в этом».
Помолчали; поэт ждал продолжения.
«А дело в том… — сказала она, осторожно ставя туфли, перепачканные глиной, — это, может быть, слишком громко звучит… Дело в том, что я почувствовала, как бы это объяснить.
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но всё же к милому пределу…
В Sainte-Geneviève-des-Bois мне бы лежать не хотелось».
Зачем тебе, подумал он вдруг. Ты и так мертва.
Но он не знал французского языка и спросил: что это такое?
«Русское кладбище. Километров пятнадцать от Парижа. Там, можно сказать, лежит весь цвет».
«Что ж…» — пробормотал он.
«А вы? Вы как