Шрифт:
Закладка:
Взгляды Пушкина были, пожалуй, одной из самых интересных и малоизученных консервативных политических программ в русской истории – программой национал-аристократии.
«Никогда не разделял я с кем бы то ни было демократической ненависти к дворянству. Оно всегда казалось мне необходимым и естественным сословием великого образованного народа. Смотря около себя и читая старые наши летописи, я сожалел, видя, как древние дворянские роды уничтожились, как остальные упадают и исчезают».
Пушкин категорически не приемлет революции, прежде всего потому, что она угрожает единству и развитию русской государственности. Неприемлем для него и бунт – «бессмысленный и беспощадный», поскольку восстание темной стихии связано будет с уничтожением в России просвещения, с культурным провалом, который изымет Россию из числа великих европейских народов.
Пушкин видит лишь один путь – постепенное, но целенаправленное и проводимое с петровской интенсивностью совершенствование учреждений России, сопровождаемое распространением просвещения. Тем посредником, который может связать действующее государство и просвещаемый народ, Пушкину мыслится слой таких как он – обнищавших потомков старинных боярских родов.
Пушкин противопоставляет «новое дворянство, получившее свое начало при Петре I и императорах и по большей части составляющее нашу знать, истинную, богатую и могущественную аристократию» и «старинное дворянство, кое ныне, по причине раздробленных имений, составляет у нас род среднего состояния, состояния почтенного, трудолюбивого и просвещенного, состояния».
Если первая аристократия, взятая с помойки, из выскочек и инородцев, составляет слой «известный подлостью прославленных отцов», опору и цитадель самого варварского деспотизма, то вторая аристократия, имеющая действительно древнее и национальное происхождение по-настоящему народна.
Обнищавшее старое боярство, на взгляд Пушкина, – это род среднего класса, люди которым приходится зарабатывать своим трудом, вынужденные гордиться не имениями, но знаниями и хорошим воспитанием. В них есть благородство характера, аристократизм человеческого качества, но нет чванства бешенных денег и деспотизма дикого крепостника.
Именно этот слой, совмещающий в себе преимущества национальности, хорошего образования, и экономического демократизма, необходимости работать, чтобы жить, представлялся Пушкину лучшим проводником политического и культурного прогресса в государстве Российском.
Будущее, кстати, подтвердило правоту Пушкина – именно представители старого дворянства – Аксаковы, Хомяков, Киреевские, Тютчев – сплотились в кружок славянофилов, который выработал основы русской идеологии и национального самосознания и вернул даже во внешность принципы русского стиля, включая ту же бороду. Поразительно, что именно такого типа идеального человека Достоевский вывел в образе князя Мышкина в «Идиоте».
Пушкин, как и многие другие выдающиеся русские (вспомним, к примеру, Каткова в 1850–1860-е), тяготеет к политическому идеалу «английской конституции», какой она была в XIX веке, когда демократическое и аристократическое начало находились там в динамическом равновесии обеспечивая движение общественного прогресса.
Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
«Родов дряхлеющих обломок» Пушкин мечтал быть «русским Байроном» в другом, не поэтическом смысле. Подобно Байрону он хотел бы заседать в Боярской Думе, нашей Палате Лордов.
Английский строй возник во многом из практической реализации пушкинской теории. Английский средний класс, как отмечает Грегори Кларк в своём парадоксальном исследовании «Прощай, нищета», формировался не при помощи «социального лифта» снизу, а путем постепенного распространения хороших родов «сверху». Рождаемость в британских высших классах была избыточна и «младшие сыновья» становились священниками, офицерами, торговцами, со временем – даже ремесленниками, но сохраняли определенную образованность и чувство достоинства. Если бы русский аристократический слой, как рисовалось это Пушкину, мог бы «родить» из себя такой средний класс, многое бы в нашей истории повернулось по-иному.
США, вслед за Токвилем, вызывают у Пушкина антипатию своим воинствующим плебейством:
«С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству; большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой».
Это не тизер «Карточного домика», а одна из последних пушкинских статей: «Джон Теннер», написанная в сентябре 1836 г.
X.
Созданный Пушкиным двуединый архаично-новаторский славяно-русский язык – еще один плод и, можно сказать, подвиг его стародумства. Весь Пушкин в этом органичном сочетании парадоксов: свободомыслие и боярская спесь, мечта о загранице и пламенный имперский национализм, ноэль и стансы, любовь к французскому стиху и гибкая адаптация древних славяно-греческих форм.
«Как материал словесности, язык славяно-русский имеет неоспоримое превосходство пред всеми европейскими: судьба его была чрезвычайно счастлива. В XI веке древний греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя, таким образом, от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей».
Никогда не изучав Византии, Пушкин был византистом в главном. Он был уверен, что «греческое исповедание, отдельное от всех прочих, даёт нам особенный национальный характер» и осознавал то громадное цивилизационное преимущество, которое давал русским византийский скачок – перенос на славянский язык высокоразвитого строя эллинской речи. Пушкин воспринимал себя как продолжатель этого лингвистического археомодернизационного скачка. Улика этого – его «Выписки из Четь-Миней» – свидетельство работы с одним из святых источников русской словесности: «Рим ветхий – Великородный – Тверда аки наковальня – Муж конского чина (всадник) – И дубраву всякого древа своею рукою насади».
Пушкин видит тот церковнославянский мост, который проложен между совершеннейшим древним языком Гомера, Эсхила, Платона и Нового Завета и языком русского народа, и заботится о том, чтобы наш язык не скатился в вульгарность лютерова противостояния латинской «Вульгате».
Бродский как-то заявил: «Мне думается, что… Платонов не переводим и, до известной степени, благо тому языку, на который он переведен быть не может». Пушкин тоже непереводим и в этом заключается величайшее несчастье всех отличных от русского языков.
Попытки пушкинского перевода заканчиваются неизменной банальностью, упрощением, и западный читатель не может понять, почему этот пошляк и герой общих