Шрифт:
Закладка:
— Ах, как мило с твоей стороны, мой добрый пес, что ты пришел… Вот уже полгода, как я тебя не видела…
— Что поделаешь, моя прелесть, но за это время я успел сделать ребенка[47] и революцию… Так-то ты меня целуешь?
— Я не могу тебя поцеловать… Я снова стала благоразумной…
— А кто совершил эту революцию?
— Альфред де Виньи. Я от него без ума… Любовь — единственное, что он делает естественно, но за это ему можно простить все остальное… Он обращается со мной, как с герцогиней. Он зовет меня «мой ангел». Он говорит, что у меня вдохновенное тело.
— Браво!.. А я принес тебе роль… И хочу тебе ее прочесть.
— Ты прочтешь ее для меня одной? Вот как! Значит, ты меня считаешь великой актрисой?
В тот же вечер Дюма прочел Мари Дорваль «Антони». Она плакала, восхищалась, благодарила:
— Вот посмотришь, как я скажу: «Но она не закрывается, эта дверь». Можешь не беспокоиться. В твоих пьесах играть не трудно, но они разрывают сердце… Ах, мой пес, когда только ты успел узнать женщин? Ведь ты их знаешь наизусть…
Она попросила его переделать пятый акт. Она нашла его «слишком дряблым». Мадемуазель Марс сочла его слишком жестким. Ох, уж эти актрисы! Дюма провел всю ночь в квартире Дорваль. К утру акт был переделан. В девять часов Мари радостно захлопала в ладоши и закричала:
— Ах, как я произнесу: «Я погибла, погибла!» Подожди-ка, а потом: «Моя дочь! Я хочу обнять мою дочь!..» И потом: «Убей меня!..» И потом… да любую реплику!
— Значит, ты довольна?
— Я думаю… А теперь надо послать за Бокажем, чтобы он позавтракал с нами и послушал пьесу.
Бокаж принял пьесу так же восторженно, как и Дорваль. Виньи присутствовал на нескольких репетициях и заставил Дюма вымарать те места, где герой проповедует атеизм. Третьего мая 1831 года «Антони» был готов к постановке в театре Порт-Сен-Мартэн. Теперь мало кто знает, что в свое время премьера «Антони» наделала не меньше шуму, чем премьера «Эрнани».
Театр был набит. Особенно много было молодежи: писатели, художники и просто болельщики. «Там можно было увидеть диковинные и свирепые лица, закрученные кверху усики, бородки клинышком, спускающиеся на плечи кудри, невообразимые куртки, фраки с бархатными отворотами… Слегка смущаясь, выходили из карет разодетые женщины, волосы их были убраны а ля жираф, прически украшали высокие черепаховые гребни, рукава платьев вздувались бочонками, из-под коротких юбок виднелись башмачки, зашнурованные как котурны…» Пьеса имела оглушительный успех. Дорваль ошеломила публику эмоциональностью и искренностью своей игры, каждый ее крик потрясал правдивостью. Когда она, опускаясь в кресло, произнесла, прелестная в своей женской наивности и бессознательном страхе: «Но я погибла, погибла!» — весь зал рыдал.
Вначале зрителей очень удивило, что Мари Дорваль играет светскую женщину. Казалось, ее хрипловатый голос гораздо больше подходил для мелодрамы из народной жизни. Но пьеса была так умело построена, драматические ситуации так стремительно сменяли одна другую, игра была такой реалистической, что после четвертого акта овации не смолкали до тех пор, пока не подняли занавес к пятому акту. Когда Бокаж, бросив кинжал к ногам разъяренного полковника, хладнокровно произнес: «Она сопротивлялась мне. И я убил ее», — в зале раздались крики ужаса. Для исполнителей главных ролей это был вполне заслуженный триумф.
«Они оба, — писал Дюма, — достигли самых ослепительных высот искусства».
Фредерик Леметр, а он знал толк в театре, всегда говорил, что четвертый акт «Антони» с Дорваль и Бокажем — самое прекрасное из всего, что он когда-либо видел. Дюма достаточно хорошо чувствовал театр, чтобы понять, как важно не позволить публике остыть. Он добился от рабочих сцены молниеносной смены декораций. В пятом акте Дорваль целиком завладевала вниманием зала: «Она плакала, как плачут в жизни — настоящими слезами, кричала, как кричат в жизни, проклинала, как обычно проклинают женщины, рвала на себе волосы, разбрасывала цветы, мяла платье, подчас задирая его, без всякого уважения к традициям Консерватории, почти до колен».
«Публика неистовствовала: в зале аплодировали, плакали, рыдали, кричали. Жгучая страсть пьесы воспламенила все сердца. Молодые женщины поголовно влюбились в Антони, юноши готовы были всадить себе пулю в лоб ради Адель д'Эрвэ. Эта пара великолепно воплотила современную любовь, — писал Готье (следует, конечно, иметь в виду любовь, как ее понимали в 1830 году), — Бокаж и мадам Дорваль буквально жили на сцене. Бокаж играл фатального мужчину, а мадам Дорваль — женщину прежде всего слабую. В те времена считали, что преданности, страсти и даже красоты недостаточно для того, чтобы быть совершенным любовником: необходимо было обладать надменной гордостью, таинственностью на манер Гяура и Лары — словом, быть фатальным героем в байроническом духе; в любовнике должен был чувствоваться герой, жестоко обиженный судьбой и достойный лучшего жребия…
Что касается Дорваль, то интонации ее, казалось, были продиктованы самой природой, а крики, рвавшиеся из глубины сердца, потрясали зал… Один ее жест, которым она развязывала ленты своей шляпки и кидала ее на кресло, заставлял зал содрогаться, словно перед ним разыгрывалась ужасная сцена. Какая правда была во всех ее движениях, позах, взглядах, когда она в изнеможении прислонялась к креслу, заламывала руки и поднимала к небу бледно-голубые глаза, полные слез…»
Можно себе представить, какое впечатление должна была произвести эта неистовая пьеса на пылкую публику и горячую молодежь того времени. Зрители накинулись на Дюма, каждый хотел выразить ему свой восторг, его обнимали, целовали. Фанатики отрезали фалды его фрака, чтобы сохранить память об этом незабываемом вечере. Элегантные завсегдатаи премьер, обычно столь сдержанные, на этот раз потеряли головы. В двадцать восемь лет Дюма становится самым почитаемым драматургом своего времени. Его ставят рядом с Виктором Гюго. Их теперь часто называют соперниками, и благодаря стараниям дурных друзей их добрые отношения время от времени портятся, но всякий раз