Шрифт:
Закладка:
Ночью
Ах, ветреник, зубов открыл он сетку
И кончиком зонта в живую тычет клетку.
Обулся в страх, закутал шею в гнев,
Идет, вязаную мысль на голову надев.
Я расскажу вам сказку. Когда я мальчик был, не выше, пожалуй, столика, я помню две комнаты. Одна была желтыми оклеена обоями, а другая – голубовато-серыми. Из одной комнаты в другую вела дверь, она никогда не запиралась. В первой была кушетка, стол, стулья вокруг него и картина висела. А во второй был диван, письменный стол, два книжных шкафа, один напротив другого, кровать, а над кроватью висела черная голова, за которой жили клопы. Еще там на платяном шкафу (про него совсем забыл сказать) стоял гипсовый Тутанхамон, а рядом голова пумы с кисточками на ушах. Когда я вечером лежал в кровати, то голова пумы поблескивала на шкафу, а та черная голова, что над кроватью, она нет, не блестела. Ламп было три, одна под потолком в зеленом абажуре, похожем на рукав средневекового верзилы, с прорезями, куда просачивался свет. Другая на столе, на косой металлической ножке, она над поверхностью стола склонялась, освещая стекло, а под стеклом фотографии: дедушка в костюме и очках без оправы, бабушка в вязаном берете набок. А третья лампа, маленькая, светилась над кроватью. А я, когда лежал в кровати, сбоку, у стены, там, где трельяж, а я совсем забыл про трельяж, а ведь о нем стоит сказать особо, да и подробнее… Так вот, когда я лежал вечером в кровати, готовясь уснуть, то большую часть комнаты я видел в зеркале платяного шкафа. Высокое зеркало, а в самом шкафу на специальной палочке висели различные пояски, а если забраться внутрь, то пахло нафталином, пылью и крокодиловой поддельной кожей, из которой сварганили сумочку, что висела там внутри. Но я о зеркале. В зеркале я мог видеть и часть соседней комнаты, а так как дедушка с бабушкой еще не легли, то там горела люстра, и они сидели за столом, пили чай и смотрели телевизор, который стоял там в углу. Я видел кусок экрана, край чайного стола (чайного, потому что там в тот момент пили чай, а так-то это был обеденный стол), часть серванта и картину над сервантом. Вернее, часть картины. На картине (это был натюрморт) виднелся некий плод, я до сих пор не знаю какой, частично разрезанный, так что виднелась оранжевая мякоть, а около этого очень большого плода много различных фруктов: кисти зеленого и черного винограда, разломанный гранат, груши, персики и прочее. Я очень любил эту картину. Сбоку от этой большой картины висел узкий китайский пейзаж, вытканный на шелке, с островком, красным мостиком и пагодой за деревьями. Да, но, как я уже сказал, они смотрели телевизор, программу «Время». И я, лежа в кровати, дожидался, когда станут передавать прогноз погоды. Потому что этот прогноз сопровождался особенной музыкой, во всяком случае, мне она очень нравилась. И больше всего мне нравилось, что каждый вечер эта мелодия повторялась. Когда впоследствии эту мелодию заменили другой, я был весьма покороблен, весьма. С тех пор испытываю острую симпатию к разговорам о погоде и особенно к слову «Гидрометеоцентр». Я люблю это слово, потому что однажды, когда мы с дедушкой гуляли по улицам, слегка занесенным снегом (именно слегка, слой снега был очень тонок), а дедушка был в черном пальто, и в черной каракулевой шапке, и в очках без оправы, он указал мне на дом с серебристым шаром на крыше и сказал: «Вот Гидрометеоцентр». С тех пор я знал, как выглядит Гидрометеоцентр с серебристым шаром на крыше, занесенный тонким снегом.
Но я, однако, собирался рассказать о том, что было н о ч ь ю. И не вообще ночью, а однажды ночью. Хотя я мог бы рассказать и о том, что бывало ночью вообще. Уже тогда, в те давние времена, ночь вызывала в моей душе благоговение: сугубый уют в черной короне. Хотя я не могу сказать, что я не боялся ночи. Весьма боялся, весьма. Во-первых, я всегда боялся заснуть и не проснуться, уйти слишком далеко, утратить возможность возвращения. Виток за витком быть засосанным в раковину снов. Я прекрасно помню эту спиралеобразную, прозрачную, необозримую раковину: такой она однажды (или много раз?) предстала предо мной во сне. Во-вторых, я боялся страшных, невыносимо страшных снов, а они иногда бывали именно невыносимо страшными, так что я просыпался, охваченный тяжким, душащим ужасом. На этом мне стоило бы остановиться подробнее.
Что можно сказать об этих страшных снах, которые очень много для меня значили, очень много. Я запоминал их так хорошо, что помню и по сей день, так живо, как будто видел их вчера. Но всех кошмаров не перескажешь, не нарисуешь, а главное, не передашь того чувства страха, который и составлял соль этих сновидений. Но самыми страшными были сны беспредметные, абстрактные. Я много раз пытался каким-то образом описать эти сны, лишенные не только смысловой, но и визуальной оболочки, составленные из чистого ощущения, и ощущения притом совершенно необыкновенного, отвратительного…
Но как-то раз… О д н а ж д ы ночью. Произошло нечто чудовищное. Причем мне показалось, что произошло это не в сновидении. Мне казалось, я еще не успел уснуть. Я и в самом деле не спал. Я все еще слышал голоса в соседней комнате, бормотание телевизора, звон чайной ложечки, играющей с кубиком рафинада. Я все еще видел отражение черного лица в высоком зеркале платяного шкафа. Это была маска Пушкина. Она висела над бабушкиной кроватью.
Я еще не спал. Но уже ощущал сладкое слипание ресниц. Я обладал привычкой засыпать, засунув руку под подушку. Это казалось уютным. Я как бы прятался в постели, как в берлоге. А рука моя, словно отдельное существо, словно зимний зверек, готовый окунуться в глубокий анабиоз, пряталась в отдельной берлоге под снегами тяжелой, свежей, окрахмаленной подушки. Мое детское ложе ютилось в закутке, за спиною большого трюмо, под сенью настенного ковра, усеянного вилкообразными и граблеобразными орнаментами. Кровать плотно прилегала к стене. Никто не смог бы затаиться у изголовья. И вдруг…
Может быть, это была просто судорога, отраженная в зеркалах подступающего сна? Откажусь ненадолго от местоимения «я». Пусть речь пойдет об абстрактном ребенке, о всеобщем ребенке.
Произошло что-то чудовищное. Чья-то мягкая, сильная, холодная, как лед, рука сжала его руку под подушкой и потянула за собой. Он сразу догадался, что если поддастся, то погибнет. Ценой страшного судорожного мучительного усилия он выдернул руку из-под подушки. Рука несла на себе отпечаток объятия холодных сильных пальцев, пришедших неизвестно откуда. Одним движением он сбросил подушку на пол. Там не было ничего. Тяжелая кровать плотно прилегала к стене. Разговор за стеной тек все так же спокойно, в дремотной вечерней обыденности.
После этого всю ночь до самого утра он вздрагивал и плакал, свернувшись в недрах своей постели, утирая с лица медленные вязкие слезы.
Глава четырнадцатая
Степан
Не спи на закате.
Совет
Не спи на закате. Так всегда говорила мне Степанида Степановна, сельская женщина, служившая одно время моим родителям домработницей, а мне – няней.
Когда я спросил ее как-то раз, почему не следует спать на закате, она объяснила мне, что в час, когда садится солнце, Господь призывает к себе ангелов-хранителей и на целый час человек остается без невидимого защитника.
Поэтому если уснуть в это время, то проснешься с тяжелой головой и в скверном настроении. А меня иногда тянуло поспать на закатах: они ведь бывают такие золотые, медовые, убаюкивающие. Но каждый раз я убеждался в правоте мудрой деревенской женщины: засыпать на закате сладко, а просыпаться – горько.
И снова я совершил данную оплошность – уснул на час, случайно, не раздеваясь,