Шрифт:
Закладка:
Я написал, точнее, отстучал на машинке письмо президенту страны Иштвану Доби. Копию его я уничтожил не так давно, когда заметил, что жена роется в моих бумагах. Чувство стыда не позволяет мне дословно цитировать слова потерявшего человеческое достоинство ребенка. А писал я о том, как перевернула всю мою жизнь возможность лично познакомиться с товарищем Ракоши, а в лице его супруги – с советским человеком. В нашей семье, продолжал я, любовь к советскому человеку была в традиции, поэтому я и сам, последовав примеру отца, выучил русский язык. Так я перешел к более щекотливой теме. Я признался, что мой отец вынужден был принимать участие в несправедливой войне против советских людей, но просил принять во внимание его последовательную антигерманскую позицию. Наконец, я дал клятвенное обещание посвятить свою жизнь тому, чтобы исправить его ошибку. Своим словам я хотел придать документальную достоверность. И совершил самый подлый в своей жизни поступок. Приложил к письму четыре тетради с клетчатыми обложками – фронтовые дневники моего отца.
Я мало что понимаю в опере и еще меньше разбираюсь в балете. Вид поющих и танцующих на сцене людей изумляет меня и в то же время отталкивает. Они демонстрируют нечто такое, что нормальному взрослому человеку на людях показывать и в голову не придет. И я как ребенок всегда изумляюсь, что эти люди все же способны на такое бесстыдство. Голоса, тела, перезрелая пышность декораций и всей оперной архитектуры настолько отталкивают меня, что переступить порог театра для меня всегда тяжкое испытание. Мне кажется, будто меня посадили в пудреницу и пичкают леденцами. Стоит только подняться занавесу, как у меня начинает сосать под ложечкой, мне хочется поскорей закрыть глаза, я даже не замечаю, как задремываю под рев музыки. В довершение всего в тот ноябрьский вечер нам достались места не где-нибудь, а в непосредственной близости от огромной царской ложи.
Я не знаю, как принято ставить эту оперу, но на том спектакле за поднявшимся при первых звуках увертюры занавесом обнаружился второй занавес. Серебристый шелк, тонкий, как золотистая дымка, муслин, графитно-серый тюль, грубая мешковина – и все это мягко наслоено друг на друга вперемежку со схваченными огромными черными стежками грязными тряпками. Пока оркестранты прилежно исполняли вступление, эти слои, в размеренном, не стыкующемся с музыкой ритме, колыхались у нас на глазах, подергивались, смещались один за другим до тех пор, пока не проступили декорации Красной площади, где плясала толпа с дымящими факелами, полыхающими свечами и раскачивающимися фонариками; и тут до нас наконец дошло, что этот второй занавес должен был означать нечто вроде медленно рассеивающегося утреннего тумана.
Из гостиницы нас доставили на двух огромных черных автомобилях, и хотя мне удалось сесть в одну машину с девушкой, уже во время этой короткой поездки я пожалел, что отправился вместе с ними. Кроме тайной, никак не выказываемой радости от новой встречи, поделиться нам с моим другом было нечем. Я был изнурен, да и рассеян из-за присутствия девушки. К тому же нас разделяло то, что все они, предварительно выпив, громко галдели, я же о выпивке только мечтал. Усилия, с которыми мы пытались скрыть друг от друга радость встречи, порождали в нас обоих некую неприятную напряженность. Что касается девушки, то за ней я мог в лучшем случае только наблюдать, но не мог к ней приблизиться. Она явно хотела дать мне понять, что я могу рассчитывать только на отказ и любое неосторожное движение с моей стороны натолкнется на такое сопротивление, что мне придется раз и навсегда забыть о ней. Что означало, что ей тоже не хочется от меня отказываться. Она еще не решила. Мы избегали смотреть друг на друга, но не могли избежать желания обменяться взглядами. И постоянно держали друг друга в напряжении. Когда она снимала пальто с меховым воротничком, я вежливо взял его – это единственное, что я мог себе позволить. Она поблагодарила меня с такой же ни к чему не обязывающей вежливостью. Напряженность была взаимной, так как мы оба пытались скрыть от других свой интерес друг к другу. Положение осложнялось тем, что всех четверых, а также сопровождавшую их переводчицу сплачивало не только предшествовавшее веселое возлияние, но и характерные для путешествующих совместно людей особые интимные отношения, которыми они дорожили. Я был среди них инородным телом.
Один из членов компании, бородатый молодой человек, всячески стремившийся привлечь к себе внимание, был явно настроен против меня. Я не исключал, что девушка так холодно разговаривала со мной по телефону именно потому, что была в комнате не одна. Бородатый молодой человек наблюдал за мной, я – за ними. Как выяснилось позднее, подозрения мои были не безосновательны. Мой друг и третий мужчина из их компании с интересом ждали, чем все это кончится. Переводчица же по-матерински тепло и заботливо присматривала за всеми нами. Сославшись на то, что я гость, я вежливо пропустил их вперед и устроился в благодатном полумраке ложи рядом с переводчицей. Девушка сидела передо мной, навалившись на барьер ложи. Время от времени мне приходилось останавливать взгляд на ее обнаженной шее. Ее непокорные волосы на сей раз были собраны в узел. Она всякий раз ощущала мой взгляд и еле заметно подергивала головой. А может быть, этим она давала понять мне, когда я должен смотреть на сцену, а когда – на ее обнаженную шею.
Наконец последние шелково-дерюжные клочья утреннего тумана исчезли, и стал понятен их идеологический смысл. Дело в том, что шелка и тряпье реально присутствовали на сцене: на ней, смешавшись между собой и все же отчетливо различимые, танцевали богатые и беднота. Княжны, подобные раззолоченным куколкам, укутанные в меха хмельные бояре, купцы, похотливые попы, резвящиеся с раздетыми до шелкового белья куртизанками, калеки в гнойном тряпье, полуголые нищие и раненые ратники, корчащиеся в окровавленных повязках, кривляющиеся циркачи, коробейники, предлагающие свой захудалый товар, ряженные в народные костюмы сельчане, толпы слоняющихся зевак, скромные девы и бравые молодцы.