Шрифт:
Закладка:
«Может, домой теперь отпустишь? — спросил, окончив работу. — Не то простужусь…» Веньку колотила крупная дрожь, переламываясь в пояснице, он запахивал полы своей беспуговичной одежки, обхватив плечи, тщился согреть себя руками.
Казня Легчаева, Филипп не чувствовал к нему никакой злости, понимал, что не порядок это — вот так, с немым сердцем, убивать человека, пусть и подлого, вредного для других людей, старался и не мог разжечь в себе злость. И только противно ляскавший, гнусавый на холоду Венькин голос, дурацкое «не то простужусь» разозлили его по-настоящему.
«Я тебе покажу домой, ироду тощему! — выкрикнул тонко. — Я тебя сейчас вслед за дядькой!..»
«Не имеешь права, — выпрямился Венька и высморкался в снег. — Нет моей вины ни перед кем».
«А ну ложись, змей ползучий, ложись, тебе говорю! — Филипп страшно водил слепыми от бешенства глазами, целясь из автомата и не находя Венькину голову. Венька молча плюхнулся в снег. — Теперь по-пластунски, вон до той березы… Быстрей! Еще быстрей!»
Венька прополз шагов десять, потом, задыхаясь, поднялся: «Мстишь мне? За Марью мстишь?.. Эх, ты-ы!..»
«Ложись! Ло-о-ожись! — вопил Филипп, уже ничего не соображая. — Стрелять буду!..»
И застрелил бы Веньку, если бы не Толик, который крепким ударом молодого ядреного кулака выбил оружие из рук Филиппа. Филипп оторопело посмотрел на приклад торчком вошедшего в снег автомата, обернулся к парню: «Ты что?» — «А то. Самосуда не будет». Несколько секунд они боролись взглядами, и Филипп не выдержал, опустил глаза.
«А вы идите, — сказал Толик Веньке. — И не бойтесь, никто вас не тронет…»
Откуда он взялся в отряде, сопляк этот вежливый? Филипп и знал-то его без году неделю, говорили, из тыла был прислан, в специальной школе где-то обучали… Вот и выучили. Веньку, таракана запечного, на «вы», а его, бойца наипервейшего, с грязью смешал, осрамил навеки… Где ж справедливость?
Не дождался Филипп справедливости и в отряде. Только завалился спать, как разбудили: бегом, мол, в командирскую землянку. Там его встретил Ефимыч с комиссаром. Оба аж топорщились от злости.
«Ты что ж это!.. — загремел командир, не дав Филиппу и порога переступить. — Тебе кто дозволял над людьми измываться?»
«Наклепал, паразит», — подумал Филипп про Толика и пожалел, что не нажаловался на него первым, когда докладывал утром о выполнении задания.
«Судить тебя, молодца, будем! — стукнул ладонью по столу комиссар. — За то, что позоришь звание партизана».
«Да вы дайте слово сказать!» — взрыднув от незаслуженной обиды, крикнул Филипп.
«Мо-о-лчать! — криком же заткнул ему рот Ефимыч. Таким сердитым Хомутов еще никогда не видел добродушного бородача командира. — Ты что думаешь, за твою храбрость тебе все спишется? Думаешь, не знаю о твоих штучках-дрючках?.. Кто у старухи вдовы в Пиличках курей перестрелял за здорово живешь, потехи ради?.. Не ты, скажешь? Кто у деда Евлампия мед вымогал, на самогон выменивал?.. Не ты?.. Я молчал, надеялся, сам осознаешь, в чувство придешь… А ты опять? По какому праву заставил больного человека на брюхе по снегу ползать?
«Так сволочь же, — попробовал защищаться Филипп. — Племяш предателя, яблоко от яблони…»
«Не понимаешь? — спросил комиссар. Посопел перешибленным в рукопашной носом. — Или дурачком прикидываешься? — Зыркнул на Ефимыча: — А ты тоже хорош, командир… Нашел кого посылать на такое задание… Иль мало у нас бойцов с чистыми руками?..»
«Да я, да я… — по-индюшиному закулдыкал Ефимыч, у которого от гнева на Филиппа язык перестал слушаться. — Да если бы я…»
«Ладно, — сказал комиссар. — Это нам урок на будущее. А тебя, — повернулся к Филиппу, — из отряда попрем к чертовой матери, чтоб духом твоим не пахло!»
С тем и вылетел Филипп из командирской землянки. Правда, судить его не судили, из отряда не выгнали. То ли пожалели, учитывая прошлые заслуги, то ли не до него было, так как вскорости разгорелись жаркие затяжные бои с немецкими карателями, тучей двинувшимися на партизанский лес…
За окном, слышал Филипп, бодро голосили уже утренние, поздние петухи. Пора было умываться, затоплять печь, готовить завтрак. Но так могуча и неодолима в своем течении была река воспоминаний, несшая его, что он снова лег на койку и решил не вставать, пока не додумает все до конца, не доплывет до последнего бакена. Он закрыл глаза, и ему тотчас привиделось теплое летнее предвечерье и он сам, демобилизованный сверхсрочник, в новехонькой гимнастерке со старшинскими нашивками на погонах, в ладных хромовых сапогах гармошкой. Уже год, как война кончилась, и теперь шел он со станции домой, нес, посвистывая довольно от приятной тяжести в руке, занятный, в пупырышках, заграничный чемоданчик крокодильей кожи, в котором было припасено кое-что и для Марьи.
Филипп знал, что у нее вскоре после Победы друг за дружкой перемерли родители — сначала мать, потом отец, что жила она одна, поэтому он и направился прямо к ней. Втайне надеялся — обрадуется ему, может, даже на шею кинется, поцелуются они, как водится у старых знакомых после долгой разлуки, забудут прошлые обиды да и заживут вместе в любви и мире.
О чем они тогда разговаривали с Марьей, в ту первую послевоенную встречу? А шут его знает о чем. Филипп сидел над зелененькой четвертинкой, припасенной заранее на станции, ел Марьино сало и нес, сам себе дивясь, какую-то мутную невнятную околесицу об австрияках, о том, как они любят музыку и какие нарядные у них баяны — аккордеонами прозываются. Чемодан из крокодильей кожи лежал с откинутой крышкой на скамье под рукомойником. Марья к подаркам и не притронулась. Филипп искоса поглядывал на чемодан, видел, как срывались с медного носика и шлепались на цветастое платье, уложенное сверху, крупные капли. И это его нисколько не трогало, хотя не так-то и дешево обошлось ему, Филиппу, и это платье, и другие женские шмутки.
«Ты что, — спросил он наконец, — не радая мне?»
И знал уже, что зряшный то был вопрос: Марья глядела как бы сквозь него, будто за столом перед ней был вовсе не человек, а так, пустое место.
«А знаешь, — вдруг сказала она. — Венька-то тогда помер…»
Это было новостью для Филиппа. В армии он изредка получал от Марьи письма, но ни в одном о Веньке не упоминалось… Филипп поперхнулся салом, но тут же совладел с собой: «А я тут при чем? На ладан дышал…»
«Значит, ни при чем? — неприятно усмехнулась Марья. — Вот тебя бы в снег в одних подштанниках да ползти заставить… На второй день и преставился, в жару простудном сгорел».
«Ты еще за дядьку его меня