Шрифт:
Закладка:
Пред-ни-зо-лон, я произнес это слово про себя несколько раз очень медленно, точно так же как я это записал. Врачи не идут глубже поверхности. Они всегда всё упускают из виду, и именно в этом, в халатности, они постоянно упрекают своих пациентов. У врачей нет совести, они просто реализуют свою естественную потребность в медицине. Но мы всё же прибегаем к ним снова и снова, так как не можем поверить в это. Если я сам пронесу эти чемоданы хоть несколько метров, это может добить меня, сказал я себе. Мы выкрикиваем слово носильщик, как в старину, но никто больше не приходит на зов. Носильщики вымерли. Каждый пакует свои вещи как хочет. Мир стал холоднее на несколько градусов, я не собираюсь подсчитывать точно, люди стали гораздо злее, безжалостнее. Но это совершенно естественный ход вещей, с ним нужно считаться, мы могли предвидеть это, ведь не глупцы же мы. Однако больные неохотно объединяются с больными, старики неохотно объединяются со стариками. Избегают друг друга. К своей погибели. Все хотят жить, никто не хочет умирать, всё остальное – ложь. В конце концов они усаживаются в кресла, какое-нибудь вольтеровское кресло, и вместе фантазируют о существовании, которое они вели и которое не имеет ничего общего с их нынешним существованием. Должны бы существовать только счастливые люди, для этого есть все условия, но существуют только несчастные. Мы осознаем это слишком поздно. Пока мы молоды и у нас ничего не болит, мы не просто верим в вечную жизнь, у нас она есть. Потом перелом, слом, скорбь по слому – и конец. Всегда одно и то же. Однажды мне захотелось обмануть налоговую инспекцию, теперь мне не хочется даже этого, сказал я себе. Я позволю заглянуть в свои карты любому, кто пожелает. Сейчас я думаю так. В данный момент. Вопрос, на самом деле, только в том, как нам наименее болезненно пережить зиму. И еще более лютую весну. А лето мы всегда ненавидели. Потом нас снова убивает осень. И она открыла самую соблазнительную грудь, какую когда-либо создавала природа, Задиг. Я не знаю, почему эта фраза пришла мне в голову именно сейчас и рассмешила меня. Это тоже неважно, решающее значение имеет только то, что смех был совершенно неожиданным. Над предметом, которого я вроде не должен стыдиться. Мы периодически впадаем в состояние возбуждения, которое иногда может длиться неделями и не прекращается, в какой-то момент оно проходит, и мы долгое время существуем в состоянии покоя. Но мы не можем с уверенностью сказать, когда наступит период покоя. В течение долгих лет мне было достаточно сходить к лесорубам и побеседовать с ними об их работе. Почему мне этого уже давно недостаточно для покоя? Два часа пешком туда и обратно зимой, ежедневно, какая мелочь, но сейчас всё это невозможно, подумал я. Все эти дешевые приемы изжили себя, визиты, чтение газет и так далее, даже чтение так называемой серьезной литературы уже не исцеляет. В какой-то момент мы стали бояться сплетен, прежде всего тех, что беспрерывно разносят так называемые знаменитости, но особенно – отвратительные арт-журналисты. И этими гадкими сплетнями мы позволяли опутывать себя годами, десятилетиями. Разумеется, мне никогда не доводилось, как Достоевскому, закладывать свои штаны, чтобы отправить телеграмму, что, вероятно, всё-таки преимущество. Я могу назвать себя относительно независимым человеком. И всё-таки, как и все, я повязан по рукам и ногам. Скорее, движим отвращением, чем одержим любопытством. Мы всегда говорим о ясности ума, никогда им не обладая, не знаю, откуда у меня эта фраза, может быть, моя, но я где-то ее прочитал, и однажды она обнаружится среди моих заметок. Мы говорим – заметки, чтобы избежать смущения, хотя втайне верим, что эти фразы, стыдливо называемые заметками, – нечто большее. Но мы всегда верим в то, что всё, что нас касается, – нечто большее. Так, мы ежедневно перепрыгиваем через пропасть, даже не зная, насколько она глубока. Глубина не имеет значения, человек смертен в любом случае, и это нам известно. Раньше я постоянно задавал вопросы другим, сколько себя помню, первый вопрос наверняка я задал матери, пока окончательно не довел родителей своими вопросами до грани безумия, и тогда я стал задавать вопросы только себе самому, да и то лишь тогда, когда был уверен, что у меня готов ответ. Каждый человек в отдельности – виртуоз, все вместе люди создают невыносимую какофонию. Кстати, это слово, какофония, было любимым словом моего деда по материнской линии. А словосочетание, которое он ненавидел глубже и сильнее всего на свете, было словосочетание пища для размышлений. Кстати, одним из его любимых слов было слово характер. Впервые за время этих размышлений я вдруг заметил, насколько, в самом деле, в высшей степени удобно мое кресло, еще три недели назад оно было рухлядью, но теперь, когда с ним поработал обивщик, оно стало предметом роскоши. Но что с того, если я вскоре уеду. Внутренне я уже довольно сильно сопротивлялся своему отъезду. Но отменить его я уже не мог. И потом, я не хотел снова поддаваться внезапному чувству привязанности к Пайскаму, рядом с которым всё остальное на самом деле казалось обременительным, утомительным, бессмысленным. Пара черных и пара коричневых туфель, сказал я себе, и еще пара для непогоды, если я буду гулять по Моло, что я всегда делал с удовольствием. Но о прогулках, конечно, не могло быть и речи. Ты спустишься к Моло, очень медленно, понаблюдаешь и увидишь, насколько далеко ты продвинулся. Первые дни после такой резкой смены климата самые опасные, нельзя переусердствовать, сказал я себе. Люди, как сам я с ужасом убедился, приезжают в девять утра, принимают душ и бегут на теннисный корт, потом