Шрифт:
Закладка:
По двору ходит жирная старуха с красным лицом. Старуха эта опасна, чрезвычайно опасна. Она шаркает тяжелыми ногами и произносит ужасные слова.
Не слушай, – говорит мама и прикрывает мне уши. Но ведь не будешь идти по улице с закрытыми ушами. Слова прорываются, оседают во мне чем-то липким.
Мне страшно. Страшно, оттого что понимаю, – я, маленькая, хорошенькая, в нарядном платье, защищена от жирной старухи весьма условной гранью. Старухин живот трясется, седые космы выбиваются из-под платка, а грязные звуки преследуют до самого поворота к дому.
На сей раз старуха останавливается как вкопанная и всплескивает руками. Рот ее кривится и съезжает вниз. Из маленьких заплывших глаз выкатываются слезы. Ползут по щекам, капают на грудь.
– Владимир Ильич! – Она горячо и истово крестится и делает шаг вперед, к нам.
– Идем быстрее, папа, быстрей. – Я тяну отца за рукав, почти бегу. Мне невыносимо думать, что сейчас она коснется своими пальцами моего папы. Папа останавливается и сыплет в старухину ладонь пригоршню медяков.
– Ничего страшного, – смеется он, – и не такая уж она и старуха – просто спившаяся и несчастная.
Мы идем вдоль бульвара, а «старуха» долго еще стоит посреди улицы, остолбеневшая. Потом затягивает песню. Голос точно шарманка, – визгливый, хриплый, – он рвется и сипит.
Несчастная, – думаю я. Несчастная. Любой может стать несчастным. Любой. Как, например, Любочка из первого подъезда. Каждому встречному Любочка рассказывает о своих несчастьях. Она закатывает рукав и демонстрирует черно-желтые, расползающиеся синяки. У Любочки ненормальный зять и придурочная дочь. Они швыряют в Любочку табуретки и запирают в уборной.
День только начался, а Любочка уже семенит из гастронома. Авоська с селедочными хвостами ударяет по тощим ногам в перекрученных коричневых чулках. Любочку жаль. Она останавливается, смотрит на окна и плачет. Ей некуда идти. Нос ее нависает над прорезью рта. Никто по-настоящему не пожалеет ее. Трудно жалеть старую и некрасивую Любочку. И оттого стоит она на улице, не решаясь войти в дом.
Гораздо приятней жалеть котят. Котята лежат на картонке возле подъезда, жмутся друг к дружке. Соседи осуждают Муську, серую, потрепанную, с проваленными боками и обвисшим животом.
Вот лярва неблагодарная, – управдомша добродушно чешет Муську за рваным ухом и вываливает на картонку требуху – то ли селедочные хвосты, то ли куриные хрящики. Муська урчит и набрасывается на угощение. Впрочем, ест она деликатно, придерживает лапкой улов и удивленно поглядывает на копошащихся под боком попискивающих младенцев. Будто впервые видит и вообще не вполне понимает, откуда они взялись. Похоже, ее материнский инстинкт то ли не проснулся, то ли давно уснул. Муська старая, но плодовитая. По двору носятся Муськины дети – взрослые кошки и коты. Похоже, и они не помнят, кто произвел их на свет. Совсем как Любочкины дети.
Шум очередного скандала доносится из окон первого этажа. Слышен звон, грохот, острый и пронзительный плач. Будто это не Любочка вовсе, а маленькая девочка кричит, плачет и просит защиты у кого-то всесильного.
Хочется поскорее вбежать в дом, достать разноцветные книжки, карандаши, бумагу. В раскрытое окно ударяет солнце. Оно не горячее, а такое… уютное.
У вас абрикосовая девочка, – сообщает моей маме соседка. Конечно, абрикосовая – ведь целыми днями я бегаю по улице, где казаки догоняют разбойников, а жирные меловые стрелки ведут туда, в разбойничье логово. Я все-таки чаще разбойник, чем казак. Ведь разбойник бежит, проявляя чудеса изворотливости и смекалки, а казак выполняет задание. Шпионит.
Если же я не ношусь по району, не прячусь за мусорками и в «чужих парадных», то непременно сижу у окна. В окно влетают бабочки. Белые, желтые, пурпурные, с фиолетовыми иероглифами…
А еще изумрудные, ярко-голубые стрекозы-вертолетики.
Поймать стрекозу – это вам не абы что. Удержать за вытянутые лапки, за стрекочущее туловище, за хрупкие крылья. Нет, я не сажаю ее в банку или спичечный коробок. Заглядываю в огромные, расположенные по бокам «лица» глаза, дую в «нос». И… отпускаю. И кончики пальцев долго еще хранят ощущение щекотки.
Одно движение – и целый мир, со школой, гастрономом, бульваром…
Со стройным гулом тополей, с летящим по воздуху пухом, который забивается в нос и глаза.
Одно движение – и целый мир померкнет в огромных стрекозьих глазах, переливающихся всеми оттенками радуги.
Незаметно подкрадывается вечер. Спадает дневная жара, но у бочки с квасом по-прежнему змеится очередь. Она пересекается с другой очередью, пивной, краснолицей, галдящей, в растянутых трикотажных майках и шлепанцах. Издалека это напоминает всенародный праздник. Правда, никто не несет огромные портреты вождей и не кричит хором «ура».
Кто-то на бегу теряет шлепки и роняет трехлитровую банку с квасом, и острый дух бражки перекрывает запахи нагретого асфальта, кошек, котлет…
Это «кто-то», скорей всего, я, но и выглядывающая из окна – это тоже я, и марширующая на параде, и повисшая на заборе, и слетающая с велосипеда…
И размахивающая шашкой в надвинутой на лоб буденовке, и зарывающая клад под старым деревом во дворе. Пишущая «любовное спослание» одному мальчику из параллельного класса, и согнувшаяся в три погибели, рыдающая от незаслуженной обиды. И летящая вприпрыжку на урок сольфеджио, и поющая в школьном хоре проникновенное «Ленин всегда живой».
Нас так много. Три, четыре, пять, десять.
Я закрываю глаза и не двигаюсь с места.
Вот он, длинный пятиэтажный дом, и гастроном на углу, и окно.
И старушка с авоськой семенит, только где же та, другая?
Где девочка, сдувающая пыльцу с прозрачных крыльев стрекозы?
Регенерация солнца
Татьяна Дагович
– Нина, зачем вы здесь?
– У меня нет повода быть здесь. У меня нет никаких проблем, я здорова. Единственная причина, по которой я здесь, – мои родители так захотели.
– Родители считают, что у вас проблемы?
– Отец так считает. Мать не считает, она не математик по складу характера. Она волнуется.
– То есть вы здесь более или менее против своей воли?
– Нет. Я здесь по доброй воле. Отцу так хочется, мне не сложно сделать это для него. К тому же мне здесь нравится. Но мне нельзя задерживаться здесь надолго.
– Почему?
– В октябре у меня начинается учеба. Меня зачислили в университет.
– Что вы собираетесь изучать?
– Социологию и социальную педагогику.
– О, родственная специальность!
– Я думаю, поэтому я здесь. Мой отец считает мой выбор признаком сумасшествия. Вы ведь знаете, что мой отец достаточно состоятелен. Он считает, что это специальность для бедных.
– Почему вы отрицаете свою семью?
– Я не отрицаю. Мне исполнилось двадцать лет, я хочу жить собственной жизнью. Мое пребывание здесь – дань семье. Но я уже говорила – мне нравится здесь. Можно сказать, что я играю в идиотку.
– Простите?
– Вы разве не читали? Достоевского, «Идиот». Он лечился в горах, потом уехал домой и все лечение пошло насмарку.
– Вы собираетесь возвращаться