Шрифт:
Закладка:
– Матушка притащила. А потом батюшка встрял со своей уставой.
– Где ты был?
– Какая моя воля? При батюшке-то.
– Черт бы тебя подрал с твоей волей и тополевым толком! Закружили, запутали Меланью, и она же виновата, что родила ребенка по вашей паскудной вере.
– Не приму чадо. Хоть казни, – отбивался Филимон.
Малое чадо притихло на руках Тимофея, пригрелось: но куда Тимофею с этим ребенчишком? Сам мотается по свету из конца в конец, и кто знает, куда позовет революция завтра! Ни дома, ни полдома, ни угла, ни подружки – один как перст.
– Ладно, не сморкайся, Демку возьму – не пропадет. Есть у него какие-нибудь шмутки? Одеялко, штанишки, рубашки?
– Должно, – ответил Филимон, не поднимаясь с лавки, где он сидел в шубе и дохе – все еще не пришел в себя после мялки брата.
– С Меланьей будешь ты говорить. Без кулаков, смотри. Предупреждаю.
Филимон пыхтел, сморкался в грязный рушник; нос у него распух и посинел, глаза заплыли – братухины молотки тяжелехоньки…
– Меланья – што!.. Батюшка вот… Али долго будете держать в чике? Осподи, какая круговерть, а? Хоть сдохни с натуги. Экое, а? И чадо все-таки жалко. Ипеть – оно самое – как гляну на нево, ну, как мышу заглотну с шерстью. Ты бы сам, Тимофей Прокопьевич, поговорил с отцом. Припужнул ево. Как ты сподобился…
– Ладно! – взмок Тимофей. – Вещички собери. Или сам принесешь к Зыряну?
– Сичас соберем. Сичас. Эй, Апроська! Погляди в горнице, что есть для малого чада. Живо.
Нашлось одеяльчишко, пара холщовых штанишек – руку не спрятать, одна рубашонка из отбеленного холста и поношенные чирки с ног Маньки – вот и все имущество «святого Диомида». VI
Морозная стынь свирепого марта, горбатая синь-тайга у горизонта, просторная улица, бревенчатые стены, дымы над шатровыми и двускатными крышами, заплоты из плах, хрустящий снег, малый Демка на руках, а навстречу, саженей за тридцать – сорок – Дуня Юскова, и сразу же стало тяжело. Если бы это не Дуня, а Дарьюшка шла навстречу…
– Здравствуйте, Тимофей Прокопьевич, – приветствовала Дуня, а глазами, ну как пулями, пронзила Тимофея. Ох и глаза!
– Здравствуйте, Евдокия Елизаровна, – ответил Тимофей, и левая щека его с печаткой лиха передернулась, как будто он подмигнул Дуне.
– Не величайте Елизаровной. Просто Дуней. И без «вы», если можно.
Тимофей ничего не сказал, вскинул черную бровь: не Дарьюшка, нет; и лицо другое, и глаза не те: у Дарьюшки были вопрошающие, думающие, у Дуни – блестящие, черные, как вороненые бока маузера.
– Собралась сходить на Амыл, на то место, да одной что-то страшно. Вы со мной не пойдете? Спросить мне вас надо.
Он понял, про какое место она говорила.
– Сходим, – сдержанно ответил. – Я вот ребенка занесу к Зырянам, и пойдем. Обзавелся сыном, хотя – ни жены, ни дома. Такая вышла история: человека надо спасти от фанатиков.
– От каких фанатиков?
– Брательник мой, черт бы его подрал, тополевец. Ладно. Подожди меня, – еще раз пытливо взглянул на Дуню, насупился. Что-то было в ней путаное, сумрачное и непонятное. Вздохнул и ушел в ограду Зырянов.
Мимо прошла баба в полушубке, с ведрами на коромысле. Из ведра плескалась вода, как стекло, и тут же замерзала на уезженной улице.
Кто-то проехал в санках, лошадь заиндевела, морду обметало сосульками.
Тишина и серое небо – деревня.
– Пойдем, Дуня.
Офицерская выучка – прямит плечи, печатает шаг и твердо держит голову. Хоть бы на минуту размягчился, размыл бы натиск бровей, сказал бы что-нибудь или просто усмехнулся. Так нет же, как конверт под сургучными печатями.
А Дуне так много хотелось бы сказать Тимофею Прокопьевичу! Растопить бы лед на сердце, чтоб ясность обрести: как жить ей в этакой сумятице?..
Чернолесье отряхивало иглистый снег с колючих ветвей; лиловою стеною возвышались вдали ели и пихты. С дороги свернули на тропку и брели снегом. На берегу, против полыньи, два желтых креста с карнизиками – «памятка об утопленниках». Ставят такие же кресты на месте совершенного убийства. Сколько их на приисковых дорогах?
Молча постояли у крестов и спустились с берега на Амыл. А Дуня так и не осмелилась начать трудный разговор.
Искрился снег ослепительно-белый, как подвенечное платье; следы успело занести, и только птицы вокруг полыньи наставили свои крестики крохотных лапок.
Тихо.
Мокрогубая полынья бормочет на подводном каменюге.
Небо серое, холодное солнце катится по свинцовой стыни к зубчатым вершинам елей.
– Не могу себе простить, что оставил ее в то утро здесь. Не должен был оставить. Она так и не нашла дорогу к настоящей правде, – сказал строго Тимофей, испытующе глядя в рдеющее морозным румянцем лицо Дуни. – Так и не нашла. Запутали ее господа эсеры.
– Боженька! Она не была эсеркой, не была! Она была такая светлая и чистая! Не чета мне. Она верила, что настанет на земле Третья мера жизни, и все будут счастливы, и над всеми будет розовое небо. Да где оно, это небо?! Где оно, розовое небо?! Может, потому она и кинулась в полынью, что разуверилась?.. А я-то, мыкаясь по свету, завидовала ей, думала, что она счастливая!.. А вчера, за одну ночь, я всю свою окаянную жизнь переворошила. Урвана вот убила. И не жалею, нет!.. Потому что все равно не будет розового неба, а будет зло и насилие – сила солому ломит.
– Погоди, Дуня. Вот выметем старый мир ко всем чертям, тогда увидишь. Будет еще розовое небо! Будет. Жаль только, что я ее не уберег. Но пусть это останется со мною…
Угасающее солнце быстро откатывалось куда-то за горизонт, а у Дуни было такое самочувствие, как будто она давно-давно, с самого сизого девичьего восхода жизни, ждала этой трепетной минуты, и теперь, когда она пришла, что-то лопнуло в ней, как натянутая струна, оглушив сердце пустотою.
– Пойдем, Дуня, – сказал Тимофей.
VII
Накатились на деревню смутные времена, и нет числа людским бедствиям и горю.
Про нищету и разруху толковали мужики в доме старого Зыряна.
Говорили про войну и про мир…
– А ну, мужики, выпрастывайтесь, – распорядилась домовитая седеющая Ланюшка, входя в избу.
Разогнала мужиков и напустилась на спелую невестушку Анфису с годовалой Агнейкой на руках.
– Не вожжайся с девчонкой, в избе прибери. А ты, Зырян, метись по хозяйству да мяса наруби к ужину.
Дуня вышла из горенки с Демкой: малюхонький тополевец глазеет на всех и ничего понять не может. Тимофей подошел к Дуне.
– Ну как, святой Диомид, живешь? – спросил у Демки, окунувшись взглядом в младенчески-невинную синеву его глаз. У Демки такие же синие озерки, как у него.
– Ты бы видел, как он в горнице искал иконы, – промолвила Дуня. – Я сразу же поняла, что он бормочет. Показывает в передний угол и лепечет: «Сусе! Сусе! Сусе!» – а это он икону Исуса искал.
– Ага! – кивнул Тимофей. – Исуса ищет? Бога? Ты вот что, святой Диомид, плюнь на Бога вот так. Тьфу Бога! Тьфу Исуса. Тьфу на них, и баста.
Демка сообразил-таки, что чужой безбородый дядька плюет на Бога и Исуса, затрясся худеньким тельцем и, обхватив шею Дуни ручонками, лепечет:
– Есисты дух!.. Иде, иде! Сят, сят!
Дуня заливисто хохотала.
Тимофей с мужиками ушел в ревком, каждый со своим оружием. Такое времечко – без оружия ни на шаг.
Кроха Демка шарит глазенками по стенам, ищет иконушки, а нет их, нету!
Анфиса попробовала свести Демку с пухленькой Агнейкой, но тополевец оказался рукастый – чуть глазенки не выдрал.
– Вот уж истинный Прокопушка! – заметила Ланюшка.
Вернулся Аркадий Зырян, а с ним Меланья, на тень похожая: черный платок повязан до бровей, полушубок с Филимоновых плеч и сумная тревога в лице. Сразу от двери уставилась на Демку на руках… Дарьюшки?
– Осподи! – испугалась. – А… сказали… утопла.
Аркадий Зырян пояснил, что это не Дарьюшка, а Евдокия Елизаровна.
– Не совращайте Демушку-то. Не совращайте… безбожеством.
Демка увидел мать, залопотал, потянулся к ней. Дуня унесла его в горенку.
Зырян пояснил Меланье:
– Про Демку, Меланья, скажу так: Тимофей Прокопьевич не отдаст ребенка на истязанье. Ежели вы с Филимоном дадите в ревкоме подписку, что не будете мытарить ребенка со всякими вашими тополевыми богами, тогда возьмете. Опять-таки упреждаю – ревком проверять будет: истязаете или нет?
– Осподи! Ни в жисть! Ни в жисть! Не дам анчихристам никакой гумаги!
– Тогда у нас будет Демка. Тимофей Прокопьевич так сказал.
– Анафема!.. Сгинет