Шрифт:
Закладка:
Другую отсылку к фактуальной реальности первой половины 1870‐х годов дает участие в эпизоде лица, именуемого сокращением «Бар.», которое выше в тексте автографа-вставки не вводится предварительно в повествование. С почти полной уверенностью я идентифицирую его как князя Владимира Ивановича Барятинского (1817–1875), младшего брата знаменитого «кавказского» фельдмаршала Александра Барятинского[222]. В 1860‐х годах он командовал престижнейшим из полков гвардейской кавалерии — Кавалергардским, а в начале 1870‐х, перейдя на придворную службу, был назначен гофмаршалом двора императрицы[223]. В этом качестве он не раз сопровождал Марию в ее длительных лечебных поездках за границу и в Крым. Барятинский был не просто (если это вообще могло быть просто) исполнительным придворным, отвечающим за аренду удобных вилл в Сан-Ремо или Сорренто, за взаимодействие придворной администрации с докторами, включая авторитетного С. П. Боткина, и за обслуживание, как и движение, особого царского поезда, которым путешествовала императрица, — он стал своего рода рыцарем, возвышенно преданным прекрасной даме. Так как Александр II в те годы уже не находил времени даже для краткосрочных посещений лечащейся вдали от России жены, гофмаршал выступал в этих вояжах мужчиной-спутником в малочисленной свите монархини. О мере доверительности его отношений с Марией свидетельствуют строки из его донесения из Сорренто в апреле 1873 года своему начальнику, а в частной жизни приятелю — министру двора графу А. В. Адлербергу: «Сделай милость, не пересказывай Государю того, что я пишу тебе о состоянии Императрицы. Она дала мне понять, что ей не хотелось бы, чтобы о ее нездоровье узнали»[224]. Это был тот самый итальянский тур, одновременно терапевтический и матримониальный, в котором императрицу и ее дочь великую княжну Марию, прочимую за герцога Альфреда, сопровождала также А. А. Толстая. Именно из Сорренто она выспренно писала автору уже начатой АК о горести предстоящего расставания с воспитанницей. И наконец, на исходе зимы 1874 года — именно тогда, когда Толстой перерабатывал одни и писал наново другие петербургские главы первого сезона своего романа — Барятинский вместе с княгиней М. А. Вяземской, названной, напомню, Толстым по этому случаю «прелестной представительницей русских женщин», состоял в свите Марии-дочери, уже герцогини Эдинбургской, при ее торжественном въезде в Лондон, и его имя раз за разом появлялось в газетных новостях[225]. Словом, «Бар.» чернового текста, радеющий об исполнении желания государыни, — еще одно камео в этом эпизоде[226].
При дальнейшем углублении в релевантные предмету исторические источники оказывается, что вымысел романиста словно бы угадывал быль в ее не самых очевидных современникам гранях. Эпизод из черновика АК, запечатлевший самый момент встречи лоб в лоб — да еще при посредстве каски — между двумя средами или субкультурами высшего общества, пуританской и либертинской (благочестивая болезненная императрица и гвардеец — воплощение ювенильного гедонизма), можно вообразить происшедшим, mutatis mutandis, внутри царской семьи. Эти субкультуры, впрочем, могли до какой-то степени уживаться в одной личности. Уже представленный читателю молодой великий князь Владимир Александрович являл собою выдающийся пример совмещения того нового духа «дозволенности» (но все-таки без приставки «все-»), который возник в 1860‐х годах среди молодежи правящего дома и ряда придворных кружков, — с династической благопристойностью. Все в том же итальянском августейшем вояже 1873 года он пробыл некоторое время с матерью и сестрой, и трудно отделаться от впечатления, что следующие строки из его письма верному Перовскому, посланного в те же дни из Сорренто, были написаны в пику преисполненным беспокойства донесениям Барятинского: «Пока дамы осматривали этрусские вазы, мы с Митой завернули в отделение похабных представителей древнего разврата. Усладив взоры наши видом ебли, хуев и т. д., мы присоединились к остальной компании и продолжали осмотр музея»[227]. Дополнительная эпатажность этого сообщения проистекает из устойчивого реноме упомянутого в письме Миты — Д. А. Бенкендорфа, еще одного сокутильника великого князя: он слыл пассивным гомосексуалистом, и блюстители нравов ставили в вину Владимиру приятельство с ним, продолжавшееся и после женитьбы великого князя[228].
Такого рода терпимость (вспомним: «Это хорошо Бузулокову») отнюдь не противоречила либертинской фаллократии, воспевавшейся великокняжеским кружком[229]. Если не гомоэротизм как таковой, то граничащая с ним бравада друг перед другом проявлениями сексуального желания сквозит в одном из ернических, стилизованных в карнавальной манере писем, которые еще в 1870 году Владимир и его друг-оруженосец Боби Шувалов совместно сочиняли, находясь на водах в Эмсе, в первой «взрослой» поездке этого великого князя в Европу. Написанное по-французски, письмо транскрибировано русскими буквами, — орфографический аналог менее невинных трансгрессий, а кроме того, по всей видимости, уловка, призванная сбить с толку предполагаемого перлюстратора, ибо Владимир думал, что «черный кабинет» должен непременно интересоваться похождениями царского сына за границей:
Ву парлерон ну дю сэкс? <…> А врэ дир, лэ жоли кон сон рар; мем боку де визаж ки он плюто л’эр дэ кю маль торшэ. Л’анфилаж этан дэ тут импосибилитэ, ну сом-з-ан трэн дэ ну мастюрбэ а мор, сэ ки сера ком дэ резон нюизибль а нотр сантэ [Поговорим о прекрасном поле? <…> Сказать по правде, хорошенькие …[230] редки; есть даже много лиц, которые больше похожи на немытую задницу. Так как анфилаж[231] совершенно невозможен, мы мастурбируем до упаду, что, само собой, повредит нашему здоровью][232].
Эти и подобные эскапады не помешали Владимиру в 1871 году не только формально принять, но и одобрить консервативно-ригористическую позицию венценосных родителей в отношении любовной связи между его братом Алексеем и фрейлиной Сашей (Александрой Васильевной) Жуковской, дочерью давно покойного поэта[233]. Этот роман зародился и развился в той самой придворной