Шрифт:
Закладка:
В следующий раз меня поведут в кино уже после войны, то ли на «Хозяйку медной горы», то ли на «Лесную быль» — на детское. И еще мы с ней, с бабушкой, будем смотреть «королевскую хронику» в знаменитом «морозовском» доме, вместе с англичанами и английскими детьми — там, в «Британском союзнике», бабушка работала переводчицей и часто брала меня с собой.
Это были волшебные поездки — из Лосинки в Москву. Усатенький англичанин по прозвищу «Мурзилка» дарил мне детские английские книжки, потом мы заходили на Ленивку, в коммерческий магазин, и покупали что-нибудь вкусное, например, сыр, грамм двести, и баба (она почему-то не любила слово «бабушка», только «баба», зато отца моего, Бориса, своего младшего сына, звала «Бобушкой») съедала кусочек, довесочек, где-нибудь в метро, не на виду В метро «Библиотека им. Ленина» глаза разбегались от сладостей, мы покупали «турецкие хлебцы» и заезжали на Никольскую, к «Ферейну». Баба не признавала новых названий вроде «Улицы 25-го Октября» и Тверскую называла Тверской.
Но я забежала далеко вперед, в тот сорок пятый, победный год, когда главная половина моего детства уже прошла. Осенью сорок пятого мне исполнилось семь лет. Я рвалась в школу, но меня не отдали, посчитали маленькой. Навсегда запомнилось утро 1-го сентября, когда соседка и лучшая подруга Лена Нахимова прошествовала мимо наших окон в коричневом платье с белым воротничком-«стоечкой», с большим портфелем, а в портфеле — я знала — пенал и «Родная речь». Она уходила от меня навсегда — красивая, темноволосая, смуглая, вдруг совсем чужая — школьница. А я оставалась. Каждый день я просыпалась ни свет ни заря — подсматривать, как она уходит. Ее провожал белый пес Тобик и я — из-за стекла. Было очень себя жалко. Я уже знала стихи Агнии Барто про то, как пионеры уезжают из лагеря, а собака бежит за ними, бежит, не понимая, почему ее оставили. Я плакала над этой книжной собакой. И вот однажды, узнав, что там не все в коричневых платьях, а кто в чем ходят в школу, я пошла за Леной и смешалась с первоклашками. Мы убирали школьный двор, сгребали листья и бумажки, а потом пришли на урок. Я пряталась за спинами — в ситцевом розовом платье, без тетрадок, и про себя репетировала — что я скажу, если спросят: «Ты кто такая?» Главное — не выдать Лену Нахимову, что это она меня привела. Мы уже знали про партизан, про Зою Космодемьянскую. В конце урока учительница спросила: «Новенькая?» Я растерялась, слова застревали в горле, но вдруг ударил школьный колокол — там еще не было звонка, техничка била в колокол — и в класс ворвалась мама. Она искала меня по всей Лосинке. На обратном пути я призналась, что давно уже всюду хожу одна, не только до школы, но и до «Красной сосны», и даже через шоссе, до кладбища. И в школе мне очень понравилось, особенно одна девочка — Ира Кукушкина. Мама обещала, что через год я пойду в тот же класс, сразу во второй. А пока надо потерпеть, заниматься дома. Она говорила, что мне еще надоест учиться. «Нет, никогда!» Я каждый день напоминала про наш уговор.
Вообще страсть к ученью в нашей семье считалась наследственной. Баба Наталия Сергеевна в этом возрасте уже писала по-английски, у нее была строгая гувернантка и еще учительница французского. Но и другая бабушка — Прасковья, мамина мама, которой я не помнила, в детстве запрягла собаку в санки и умчалась от родственников за много верст в школу. А потом, когда уже вышла замуж, заставляла мужа учиться, и он выучился на паровозного машиниста, и старшего сына они отдали в гимназию, а трое младших все выучились на инженеров.
От той бабушки Прасковьи у меня осталась швейная машинка «Зингер», подаренная ей в 1911 году в честь рождения моей мамы. А дедов своих я совсем не знала — они умерли задолго до моего рождения. Вообще, дедушки в те времена водились редко. Впрочем, как и отцы.
У меня был отец, и, хотя мы его редко видели — он всегда был на работе, мы были за ним как за каменной стеной, и вокруг него были мужчины — друзья, сослуживцы — все железнодорожники. Потом, много позже, я пойму, что у меня было счастливое детство. «Спасибо товарищу Сталину» — не считается, это у всех. А у меня в четвертом классе, уже в Москве, случилось прозрение.
Отец принес елку, мы стали ее наряжать. Игрушки сохранились дореволюционные, и мы с братом сами клеили какие-то цепи, фонарики, и в доме уже пахло мандаринами и маминым печеньем, и вдруг к нам по двое — по трое стали заходить девочки из моего класса. Не те, с кем я успела подружиться, хоть и переболела первый год в Москве всеми детскими болезными — корью, коклюшем, дифтеритом, ветрянкой и мало ходила в школу. Нет, приходили почти незнакомые, в шароварах и валенках топтались, придумывали повод, просили тетрадку, книжку и не спешили уходить, осматривали квартиру… Отдельную! Мы жили на Краснопрудной, в еще не достроенном «сталинском» доме, в нашем подъезде все квартиры были отдельные, у нас — двухкомнатная, на пятерых, да и в Лосинке, в деревянном доме, с огородом, колодцем, сараем — у нас была отдельная: своя кладовка, сени, печка, терраса.
Девочки стеснялись брать мандарины, онемев смотрели на елку и на отца. Мы были «богатые»! Они пришли из бараков, подвалов, из Красносельских переулков, куда еще не провели газ, из жутких коммуналок, где спят вповалку, с деревенскими родственниками, бежавшими в Москву от голода. Они не видели ни елки, ни мандаринов, и ни у кого из них не было отцов. Я почувствовала свое благополучие как вину и свою «отдельность» как опасность.
Опасностей и без того хватало: эта площадь у трех вокзалов, цыганки, торгующие авоськами, алкаши-инвалиды, ночующие в подъездах, трезвон трамваев со всех сторон, учеба во вторую смену и ни-ни, чтоб никто не встречал, а то засмеют. Мне трудно давалась Москва. Я написала в заветной тетрадке ностальгическое стихотворение про свою Лосинку, покинутую навсегда. Описала бузину у сарая, снегирей и сосны и все времена года. О, если бы я писала прозу или хотя бы вела дневник — какие бы там клокотали страсти и страхи!
Меня выбрали санитаркой, но я не справилась: надо было проверять уши и волосы, нет ли вшей. В класс приходила медсестра и каждый день отправляла