Шрифт:
Закладка:
Воскресенье потому и называется воскресеньем, что народ воскресает после трудов. Здесь так хорошо, что ничего лучше и не придумаешь.
Можно отойти в сторонку, поближе к лошадям, и отгонять от их глаз черных мух, а от боков — металлически жестких гудящих слепней. Занятие, за которое вас вознаградят разве что в раю, здесь, на земле, в нем мало проку, слишком уж много развелось этих тварей.
Музыка, и качели, и большие кофейники, белые и эмалированные, и свежие оладьи, и вот уже близится воскресный вечер. А Теше так и не приехали, у Теше сегодня крестины.
Амбрассаты об этом и не слыхали.
— Что вы говорите, господин Буссат!
Генрих, которого, собственно говоря, зовут Франц Киршник, стоит возле лошадей.
— Прицениться, что ли, вздумал? — спрашивает его крестьянин Буссат.
Генрих торгует скотом, он глуп, и у него водятся деньжата, а деньги к деньгам бегут; в общем, живется ему вольготно, по-холостяцки.
— К чему мне ваши клячи, — говорит Генрих, — можете их оставить себе.
Что-то другое на уме у этого Генриха, он думает не только о покупке. Как увидит скот, обязательно пристроится поближе: все Киршники такие, это уж изрестно, все они пошли в деда, старого Генриха, и потому их всех попросту зовут, как деда.
— Не хочешь, значит?
— Это мы еще поглядим.
И тут уже первые уезжают: Буссаты и Борбе. Старый Какшис еще остается. Фрау Вильман, супруга зубного врача, хочет домой, а муж ее — ни в какую. Господин Буссат все еще беседует с лесником Крауледатом, который уже упрятал жену и детей в свой автомобиль. Господин Буссат, стало быть, остается, а Крауледат уезжает.
И вдруг приезжает Теше, сейчас, к вечеру, на велосипеде, по служебным делам, хотя и воскресенье.
— Что, уже окрестили?
— Да нет, но служба есть служба. — Таков ответ. Но тут же Теше добавляет: — А шнапс есть шнапс.
И это верно. Последнее слово гласит: что правда, то правда.
Стало быть, шнапс. Притом особый сорт, который здесь именуется «шнапсус», но по крепости все равно что обычный шнапс или водка, точнее — может, это даже картофельный спирт. В будни обычно покупают четвертинку и разбавляют ее водой. Но тут продают в розлив. А самое-то интересное, что шнапс тут переливается всеми цветами радуги. Их можно сосчитать, но легко и обсчитаться, а чтобы глаз был острый, требуется смочить горло, принять дозу. И кто, наконец, вдоволь насчитается и сможет перечислить все семь цветов, тот уж за словом в карман не полезет, и рассказов тут хватит за полночь, а Амбрассатовой половине и в самом деле давно уже пора спать.
— Давай проваливай, — говорит ей Какшис и заявляет Амбрассату: — Ну и хитра твоя старуха! — Он подвигает свой стакан, и Амбрассат наливает ему до отметки.
Сам Вильман, здешний зубодер, уже уезжает, к тому же с песнями. Жена его усердно подтягивает, чтобы не так заметно было, как он пьян.
А Генрих все бегает на двор. Слабый у парня пузырь.
— Наш кайзер, — говорит господин Буссат, — много пил, а на двор не ходил. Сидит себе посиживает, я сам слыхал от господина ландрата. Господам гвардейским уланам пришлось поставить себе под столами во какие горшки. Разве можно было встать, раз кайзер сидит да сидит и все наливает себе и наливает?
Буссат красивым жестом поднимает свой стакан и пьет.
Анекдоты всем известные.
Теше встает и тоже выходит на двор.
— Погоди-ка, — говорит он Генриху, с которым он сталкивается за углом дома, и Генрих стоит и обстоятельно застегивает брюки и ждет.
Тут над лесом поднимается луна, совсем желтая.
А Теше идет вдоль стены и говорит Генриху в спину:
— Ты мне заплатишь.
Генрих говорит:
— Но тогда все узнают.
— Никто ничего не узнает, — говорит Теше. — Ты заплатишь все сразу.
— Сколько?
— Восемьсот.
— Ты что, спятил? Откуда у меня?
— Ты неплохо заработал в Валлентале. — Но так как Генрих молчит: — Ну ладно, давай половину. Для начала.
— Пошли обратно, — говорит Генрих.
— После договорим, — соглашается Теше.
И вот они сидят опять в зале. Потом Какшис говорит:
— Выпьем еще и пойдем.
Тут они выходят.
Шестеро мужчин идут лесом.
И четверо из них домой. Трое в деревню Лобеллен. Знакомый нам Какшис — в свой домик у переправы. Перед Лобелленом дорога сворачивает вниз, к Шешупе. И двое остаются в лесу. Теше захватил с собой четвертиночку.
Надо распить, раз душа требует. И, само собой, надо присесть.
И опять разговоры, долгое препирательство из-за денег — восемьсот или пока половину — и наконец: «Хватит ломаться, у тебя ведь есть».
Да, точно, у него есть. Деньги у Генриха есть, и ребенок, что родился у Теше, тоже от него.
— Устал я, — говорит Теше.
— Приляг, — говорит Генрих.
Ложится на спину и тут же засыпает.
А Теше еще сидит немного. Луна зашла.
Теперь пустая бутылка летит в кусты.
Вот и хорошо.
Летом ночи короткие.
Генрих просыпается. Что-то влажное касается его лица, и немного погодя опять. Что же это такое? Невозможно собраться с мыслями, столько шнапсу выпито, что мысли прямо плавают в нем. Страха он вовсе не чувствует, нисколько не испугался. Шнапс, словно теплое одеяло, укутал его — шнапс в семь цветов радуги.
Никак лижет меня кто-то?
Тут он открыл глаза.
Над ним стоит олень, широко расставив ноги, и еще раз проводит своим шершавым языком по лицу Генриха.
Это вовсе не так уж неприятно, только щекотно, и Генрих не выдерживает, смеется, и тут олень вздрагивает и неторопливо уходит в кусты.
В сизом утреннем свете Генрих, приподнявшись, видит, что олень белый.
Рядом лежит Теше и бурчит, когда Генрих толкает его в бок.
— Ну ясно, — говорит Теше, — бывает.
Генрих только что рассказал ему, что кто-то его лизнул.
— Но ты даже не знаешь кто, — говорит Генрих, и он слегка взволнован.
— Да будет тебе форсить! Белый олень.
Теше знает и сам: белые олени водятся тут неподалеку, в Траппенском лесу, они на самом деле серого цвета, чуточку темнее, чем исландский мох.
Кто знает, а вдруг это к счастью? Генрих никак не может успокоиться. Он встает, потягивается и начинает что-то насвистывать, но у него стучит в голове, и он перестает свистеть.
А Теше разобрал только одно слово: счастье.
— Так как же насчет четырехсот? — спрашивает он.
— Ладно, — говорит Генрих и садится с ним рядом. — Но только под расписку.
— Само собой, даю слово мужчины, — говорит Теше. Генрих отсчитывает четыре сотенные и кладет остальные обратно в бумажник.
«Не меньше десяти таких