Шрифт:
Закладка:
Что говорить, тут всё правда. И все самодовольные сословия и кланы — дворянство, казачество, партийное начальство, да мало ли кто, — говорят о себе в России примерно одними словами, с одной и той же визгливо-торжественной интонацией. И немудрено, что купечество, увидев в Маякине своего идеолога, в «Фоме Гордееве» обнаружило не обличение, а серьезный комплимент. Ведь Фома, бросивший в лицо купцам: «Лишь бесконечным терпением народным живы вы!» — попадает в итоге в сумасшедший дом, да куда же еще и попасть ему? Не в марксистскую же партию вступать!
«Фома Гордеев» был опубликован в журнале легальных марксистов «Жизнь», куда вскоре Горький был приглашен в качестве сотрудника. В отдельном издании Горький посвятил роман Чехову, принимавшему в нем живейшее участие с 1898 года. Отношение Чехова к Горькому — тема отдельная и сложная. Они познакомились в Крыму, во второй горьковский приезд туда — Чехов с 1898 года проводил большую часть года в Ялте, скучая по подмосковному Мелихову, которое пришлось продать, и тоскуя от разрыва с надоедливой, а все-таки родной московской средой. Грех сказать, но как раз чеховские отзывы о Горьком заставляют предполагать в Антоне Павловиче если не лицемерие, то по крайней мере избыточную сдержанность: самому Горькому он пишет множество комплиментов, восхищаясь универсальностью его способностей, смелостью, широтой натуры, — прочим же своим корреспондентам не рекомендует читать его, отзывается скептически, сердится на горьковскую неразборчивость в стилистических средствах…
При всем том он горячо поддерживал горьковские драматургические опыты, называл некоторые ранние рассказы «тузовыми вещами», хлопотал перед редакторами, — когда Горький еще нуждался в протекции, — и, главное, возлагал на Горького серьезные надежды: ему казалось, что этот человек рожден все-таки сказать важное слово и вытащить русскую жизнь из многолетнего тупика. Видимо, тут был сложный комплекс мотивов, о которых мы мало знаем из-за чеховской скрытности: говорить о зависти к ранней и лавинной горьковской славе в его случае смешно, но некоторую преувеличенность этой славы — особенно на фоне своей, поздней и не столь громкой, — он ощущал явно. Раздражала его, вероятно, и горьковская манера себя вести, которую и Бунин, и Зайцев, и Чуковский неоднократно описывали как экзальтированную и фальшивую.
Горькому непросто было найти верный тон с коллегами-литераторами — хотя бы потому, что большую часть жизни ему приходилось искать верный тон с коллегами-чернорабочими или спутниками-босяками; что уж говорить о таком собеседнике, как Чехов, перед которым Горький давно преклонялся! Чехов вел себя столь сдержанно, что догадаться о его истинных чувствах было нелегко, — Горького это стесняло, и он зачастую не знал, о чем с ним говорить. При этом он не мог не видеть, как коробит Чехова многое в нем — резкость красок, некоторая ходульность фабул, страсть к беллетристическим эффектам… С Львом Толстым, как ни странно, ему было гораздо проще — как и с экспансивным Репиным, с которым он познакомился в 1899 году; Репин немедленно написал его прославленный портрет, разошедшийся по России на тысячах открыток. Все время сеансов он говорил, не закрывая рта, и Горькому не пришлось мучительно подыскивать слова — только кивать да слушать.
10
Личное его знакомство с Толстым состоялось наконец через 11 лет после неудачной яснополянской попытки — 13 января 1900 года в Хамовниках. Они сразу после визита обменялись письмами — Толстой прямо написал Горькому, что полюбил его, да и в дневнике сделал запись: «Настоящий человек из народа». То ли Горький в этот раз удачнее разыгрывал роль человека из народа, то ли его представления о народе совпадали с толстовскими и не совпадали с чеховскими, — однако Толстой почему-то признал за ним настоящее народное происхождение, в котором Горькому так часто отказывали народники вроде Михайловского и консерваторы вроде Меньшикова. Это не помешало Толстому неоднократно говорить новому знакомому, что мужики у него разговаривают чересчур умно, не так, как в жизни; что народа Горький не знает (с добавлением «А я знаю!»), что Горький — злой (это он часто повторял и ему, и другим и дал уже цитировавшуюся нами точную формулу: что Горький ходит, смотрит и обо всем докладывает своему собственному Богу, а Бог у него урод).
Они часто встречались потом в Крыму — Толстой полгода жил в Гаспре, Горький в Олеизе, под Ялтой. Встречи были отнюдь не столь благостные, как первая, — Чехов подметил (и сообщил это наблюдение Горькому), что старик его «ревнует». И добавил: «Какой удивительный!» Тут уж точно никакой ревности к чужой славе быть не могло — Толстого в России и мире знали больше, читали вдумчивее, последователей у него были толпы, и последователей серьезных, изменивших свою жизнь в угоду учению, а не только начавших носить разлетайку, как многочисленные «подмаксимки». Думается, недоверие Толстого к Горькому было иной природы — он видел, что Горький ищет нового человека, напрочь отрицая прежнего, не только в социальном, но и в антропологическом смысле. Ему хочется другого брака, другого труда, другого творчества, более активно вторгающегося в мир, — смерти же вовсе не хочется, он верит в изгнание ее из мира, тогда как зрелый Толстой именно на примирение с ней тратит столько сил. Толстой — может быть, последний защитник прежнего человека; он не верит ни в какие антропологические перевороты, идея же сверхчеловечности изначально враждебна ему. Он даже