Шрифт:
Закладка:
— Их домик в чудовищном состоянии, — заметил я.
— Не вздумай там ничего делать, — сказала графиня. — Стоит только начать, просьбам конца не будет. Мы и так обнищали. Да нищими и останемся, если только Франсуаза не родит сына или…
Графиня замолкла, и хотя я не понял, о чем речь, тон ее и взгляд, который она бросила на меня искоса, привели меня в замешательство. А она продолжала:
— В наше время каждый заботится о себе. И по какому поводу они ворчат? Чем недовольны? Им не нужно платить за жилье.
— Жюли не ворчала, — сказал я. — И ни о чем не просила.
— Надеюсь, нет. Не сомневаюсь, у нее немало припрятано в кубышке под полом. Я бы не отказалась иметь столько же…
Ее слова и тон расстроили меня. Разрушили чары. Жюли, верная и честная Жюли, выставлена выжигой, а щедрая и веселая только минуту назад графиня оказалась черствой, лишенной понимания. Инстинктивная искренняя симпатия, которую они во мне вызывали, почему-то ослабла, и, пытаясь разобраться, в чем дело, пока Мари-Ноэль наливала мне вторую чашку чая, я понял, что не графиня лишена понимания, а я. Я сентиментальный человек, который хочет, чтобы люди были добрее, щедрее и великодушнее, чем они есть.
— Знаете, — сказала Мари-Ноэль, неожиданно вторгаясь в разговор, — было так странно, когда мы с maman открыли папин подарок на глазах у тети Бланш. Maman сказала: «Ну не упрямьтесь, Бланш. Не умрете же вы от этого; раз Жан привез вам подарок, значит не такой уж он бесчувственный; своим подарком он и хочет вам это показать». Тетя Бланш опустила глаза и через тысячу лет сказала: «Можете его развернуть. Я не возражаю… Мне все равно». Но я знаю, ей тоже было интересно посмотреть, потому что она сложила губы так, как она иногда это делает. Поэтому мы развернули пакет, и, когда maman увидела этот большущий, огромный, полный до краев флакон с духами, она сказала: «О боже, ничего другого он не придумал!», и тете Бланш пришлось посмотреть на флакон, и, знаете, она стала вся белая-белая, поднялась из-за стола и вышла. Я сказала maman: «Это же не лекарство, как то, что папа подарил дяде Полю. Почему она обиделась?», и maman сказала как-то странно: «Боюсь, это все же шутка, и довольно жестокая». Ну а потом мы, конечно, нашли записку кому-то другому, какой-то Беле, и maman сказала: «Нет, это не шутка, это ошибка. Подарок не предназначался Бланш». Но я так и не понимаю, почему они считают, что это жестоко.
Казалось, ее слова проделали в тишине дыру. В воздухе колебались волны молчания. Как ни удивительно, мы с Мари-Ноэль были в равном положении: мое неведение и ее невинность соединяли нас в одно. Maman пристально смотрела на меня, и в ее взгляде было нечто, чего я не мог расшифровать. Не осуждение, не упрек, скорее догадка, словно, не веря сама себе, она пыталась нащупать во мне слабую струну, словно — хотя я знал, что это невозможно, — какое-то внутреннее чувство помогло ей разоблачить меня, раскрыть мою тайну, поймать с поличным. Но когда она заговорила, слова ее были обращены к Мари-Ноэль.
— Знаешь, малышка, — сказала она, — поступки женщин бывают необъяснимы, особенно тех, кто очень религиозен, как твоя тетя. Помни об этом и не становись, подобно ей, фанатичкой.
У графини вдруг сделался утомленный вид, она на глазах постарела. Шумная веселость иссякла. Движение, которым она скинула с постели собачонок, было нетерпеливым, раздраженным.
— Ну-ка, — сказал я Мари-Ноэль, — давай уберем на место чайный столик.
Мы отодвинули его обратно к стене, туда, где он стоял подле туалетного столика; среди серебряных щеток для волос я заметил большую раскрашенную фотографию Жана де Ге в военной форме. Что-то подсказало мне взглянуть на графиню. Она тоже смотрела на снимок с тем же странным выражением, что и раньше, словно догадываясь о чем-то. Наши глаза встретились, и мы одновременно опустили их. В этот момент в комнату вошла Шарлотта, за ней — кюре. Мари-Ноэль подошла к нему и присела.
— Добрый вечер, господин кюре, — сказала она. — Папа подарил мне житие Цветочка. Принести сюда книжку, чтобы вам показать?
Старик погладил ее по голове.
— Попозже, дитя мое, попозже, — сказал он. — Покажешь мне ее, когда я спущусь вниз.
Он подошел к изножью кровати и, сложив руки на круглом животе, смотрел на серое, измученное лицо графини.
— Значит, сегодня мы в миноре? — сказал он. — Слишком бурный день вчера; не удивлюсь, если это привело к бессонной ночи и дурным снам. У святого Августина есть что сказать об этом. Он тоже страдал.
Из складок сутаны он извлек какую-то книгу, и я видел, каким огромным усилием воли графиня сосредоточила блуждающие мысли на словах кюре. Она жестом указала ему на кресло, с которого я только что встал, и, расправив подол сутаны, кюре сел рядом с ней. В дальнем конце комнаты Шарлотта тоже расположилась, чтобы слушать, — скрестила руки на груди, опустила голову.
— Можно, я останусь? — прошептала Мари-Ноэль; глаза ее горели, словно она просила разрешения посмотреть спектакль.
Когда я кивнул, не зная, чего от меня ждут, девочка взяла скамеечку, стоящую у туалетного столика, и поставила ее возле самых ног кюре. Затем, кончив возиться, она, как актриса, вживаясь в роль, изменила озабоченное выражение лица на восторженно-умиленное — глаза закрыты, ладони сложены перед собой, губы безмолвно шевелятся, вторя молитве старика. Я взглянул на графиню. Вежливость и воспитание поддерживали ее, как подпорки, на высоких подушках, но тяжелая голова слегка поникла на грудь, а смыкающиеся то и дело веки говорили не столько о благоговении, сколько о невыносимой усталости.
Я вышел из комнаты и, спустившись вниз, в парк, стал бродить по дорожкам, ведущим к каменной Артемиде, темным и мрачным в сгущающемся сумраке. Смеркалось, и замок, на солнце сверкавший, как алмаз, принимал все более грозный вид. Крыша и башенки, ранее сливавшиеся с небесной голубизной, стали резче выделяться на темнеющем небосводе. Наверно, подумал я, когда ров был полон воды, до того еще, как в XVIII веке фасад центральной части здания соединил башни раннего Возрождения, замок выглядел как настоящий бастион. Еще неизвестно, кому было здесь более одиноко — одетым в шелк изнеженным дамам тех дней, выглядывавшим