Шрифт:
Закладка:
Через год мать повезла Теймураза в Москву, где в Четвертом управлении подвизалась их дальняя родственница, указавшая им на еще более дальнего родственника, офтальмолога, который мог бы помочь Теймуразу, удалив осколки стекла из его глаз. Этот доктор немедленно согласился прооперировать Теймураза. Но в ходе подготовки к операции сомнения начали одолевать пациента. Ему объяснили, что решающим моментом при подобной операции является быстрота пальцев оператора, то есть техника, которой офтальмолог, его родственник, действительно обладал лет двадцать назад, но сейчас у него руки уже не те. В создавшейся ситуации, чтоб не обидеть человека, оставалось сослаться только на собственную трусость и нерешительность, что скрепя сердце и сделал Теймураз, чтобы увильнуть от неповоротливых пальцев старого врача. Он уехал домой и оттуда с помощью матери снова стал забрасывать сети на Москву. Отыскали другого офтальмолога, который согласился прооперировать Теймураза, но теперь надо было решить проблему, как не обидеть при этом ни родственницу из Четвертого управления, ни родича-офтальмолога. Эту странную, на мой взгляд, ситуацию разрешила смерть старого глазника. Но когда все препятствия на пути к операции, казалось, были устранены, возникли новые обстоятельства: выяснилось, что несколько лет назад молодой офтальмолог оперировал одну из Бедоевых по поводу глаукомы. Теймураз категорически отказался от его услуг. Мать Тейма, также ненавидящая Бедоевых, умоляла сына забыть вражду и лечь на операцию, но он был уверен, что молодой хирург, будучи подкуплен Бедоевыми, окончательно лишит его зрения. Старая мать Теймураза до сих пор ищет врача для своего сына, хотя поиски эти осложнились испортившимися отношениями с родственницей из Четвертого управления, почувствовавшей себя оскорбленной.
Вот такая была ерунда, такая оскорбительная для здравого смысла дикость. Слушая эту историю, я таращила на Теймураза глаза, точно сама была слабовидящей, пытаясь сфокусировать в своем зрачке эти исторические чувства и мотивы, в которых, казалось мне, было не больше смысла, чем в лепете сумасшедшего, в то время как Теймураз, в пылу объяснений смахнув с лица свои лупы-очки и глядя на меня совершенно зрячим глазом, пытался выстроить на моей сетчатке свою нерушимую логику, проникающую до самого глазного дна, и кто из нас был в эту минуту слепым, я уже не могла понять. Микроскопические осколки стекла с течением времени уходили в его глазное яблоко все глубже, подбирались, быть может, к периферийному зрению в мозгу, а он в это время сосредоточил всю силу своих больных глаз на образе Бедоевых, которые, скорей всего, и думать о нем забыли. Его зрение уходило своими корнями в какой-то искаженный образ, в галлюцинацию, и все это было так нелепо, что оставалось только руками развести.
Теймураз говорил о своих глазах, как о покинувшей его девушке, на возвращение которой он не утратил надежды. Это от него я узнала, что мои голубые глаза видят иначе, чем глаза местных жителей, вот почему посреди яркого солнечного дня меня настигали приступы головокружения. Глаз — это сложное объемное тело-эксцентрик, непрерывно находящееся в колебательном режиме относительно своих осей симметрии. Глаз отражает световой «зайчик», улавливаемый врачами через особо чувствительные приборы. Глазной бокал — как одна половина песочных часов, вторая их половина наложена на переводную картинку сознания. Узкое место — зрачок, или фокус, сквозь него не пробиться прошлому, обремененному печатью своего времени, в нем застряли кочевники со своими певучими стрелами, средневековые замки с подъемными мостами, аутодафе, ристалища, хотя кое-что просочилось — отдельные мелодии, рифмы, клетки с канарейками, пепел Клааса. Сквозь частый гребень времени прорастают вещи сегодняшнего дня. Действительность состоит из вещей. С каждым веком и годом вещей становится все больше. Вещь усыновила человека, все чаще он живет в ее тени, избегая появляться под солнцем истины. Хотя каждый из нас печален и одинок, как буква, выпавшая из слова, унесшая с собою частицу смысла целой фразы, страницы, книги. Вещь не страшна только в руках маленьких детей, умеющих построить страну из бутылочного осколка и еловой шишки, но страна эта с течением дней, с движением солнца испаряется, как утренняя роса, ведь жизнь человеческая готовится на слишком быстром огне, под нею, как гигантский костер, разложено солнце, и мы, повзрослев, не можем не дышать испарениями его горячечного бреда, в котором картина мира заранее искажена: надо бы, чтоб светофильтры зрачка были устроены с поправкой на вечное безумие жизни. Это глаза размножают в мире то, что сердце хотело бы свести на нет.
7
Моей дружбе с бабушкой сопутствовала одна странность в моем характере: я никак не могла научиться обращению к взрослым на «вы». Мне и до сих пор представляется это «вы» попранием прав личности, отбрасываемой в душный мир толпы, мир множественности, где не может быть места доверию. Одна буква взамен другой не может заставить людей уважать друг друга, если речь не идет о буквалистском, формальном уважении. А формальности, начиная с обязательной новогодней открытки, которой ждал от меня отец, даже если я находилась рядом, и заканчивая включением в музыкальную программу Баха, всегда вызывали во мне чувство протеста и легкое головокружение: будто эта ненужная открытка могла искривить параметры реальности, вызвать сползание души в какую-то мертвую, безвоздушную сторону. «Ты» на вкус и на слух теплое, как дыхание, и простое, как дом, а «вы» — это завывает ноябрьский ветер за окнами.
Бабушка хотела быть строгой, но у меня уже имелся опыт общения со строгими людьми, в частности с моим отцом. Для того чтобы сбить спесь со взрослого, надо все его усилия по напусканию строгости перевести в плоскость игры, веселой шутки. Строгость бабушки была чисто формальной, и я быстро обозначила степень своей свободы, сразу начав говорить ей «ты», что больше всего поразило ее, привыкшую к