Шрифт:
Закладка:
Теперь сложно, да и не к чему, восстанавливать какие-то разногласия, «истории»; важно, что они были – о них упоминает заявление «в общее собрание членов СПБ Артели художников члена ее Ивана Крамского»: «Артель уже несколько раз переживала внутренние перевороты», «жизнь внутренняя становится все тяжелее и тяжелее» – общее собрание этих упреков не опровергало. Оно не опровергло и упрека, может быть, более тяжкого: «Артель намеренно избегает объяснений, как будто прячет от себя неприятность… Факты бывают очень некрасивы, последствия тяжелы, а мы молчим и торопимся пройти мимо, не высказываемся…» – признак слабости общества, когда, словно по уговору, «прячут неприятность», сами для себя делают вид, будто все идет «отменно хорошо».
Член Артели Иван Крамской подал заявление в общее собрание по тому случаю, что «один из тринадцати», а именно Дмитриев-Оренбургский, тайком от товарищей просил Академию художеств предоставить ему заграничную командировку за казенный счет. Крамской увидел в этом «оскорбление и измену» принципам Артели, «всем нам», он поражен безразличным «невмешательством» товарищей, он тоже за самостоятельную личность, но против того, что «Артель скорее сама готова потерять, нежели заставить терять личность». Он просит общее собрание обсудить поступок Дмитриева-Оренбургского: по ответу можно будет заключить, сохранилась ли хоть сколько-нибудь та Артель или «давно умерла». Общее собрание поступок Дмитриева-Оренбургского не обсудило, тем паче – не осудило, так как он, согласно мнению артельщиков, «не отступил по уставу нашему ни в чем».
Не интригуй Дмитриев-Оренбургский, у Крамского другой случай нашелся бы объясниться с товарищами – один выставился не так, другой продал не по правилам, третий… Крамской видит уже, что Артель «позорно толчется неизвестно для чего на одном месте». Но ведь он всегда хотел, требовал от Артели большего, чем остальные (не оттого ли и был пожалован «старшиной», «учителем», «докой»?), – почему же в решающую минуту, когда взывал понять его, в отчаяние впадал («Но послушайте же… Я прошу сказать вас, как вы думаете, вынуждаюсь к тому внутренней тревогой и сомнениями…»), почему на этот раз не послушали, не удружили, не удержали, с плохо скрытой неприязнью и завидным единством ощетинились все против «одного из тринадцати», не пожелали понять, отторгли: «Так как общее собрание уклонилось отвечать на мои вопросы, а товарищи в личных разговорах выразили большинством осуждение моего поступка вообще, а некоторые даже себя сочли оскорбленными… то после этого находя свое положение между членами изменившимся до того, что, оставаясь между вами, я должен буду лицемерить, я вынужден выйти из Артели…»
Как же так? «Дока», «старшина», «учитель» – не сам же он себе эти звания присвоил, а тут и в общем собрании и в личных разговорах ему беспощадно бросают в лицо: хватит, довольно, нельзя так себя вести, невозможно состоять в Артели, когда он себя так ведет – заносчив, рисуется, напыщен, играет роль, действует назойливо, он деспот самый настоящий, у нас не вотчина его – свободная артель. Крамской горько шутит: «Кажется, если бы могли, то зарядили бы пушку вашим покорнейшим слугой».
А ведь, по существу, он был прав: он провидел, что Артель не может существовать без идеи, без «нравственного кодекса», без обновленной «формы» – и она распалась (для Крамского – с «изменой» Дмитриева-Оренбургского, для остальных – с уходом Крамского), и он был прав, утверждая, что кроме борьбы за кусок хлеба нужны также высокие цели.
«Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!» – это у Достоевского первая «потребность»: «Накорми!» Но есть иная, высшая – «потребность всемирного соединения». Эта «потребность соединения» в Крамском очень упорно живет: «Не центр, куда сходиться, а центр умственный, вроде каких-либо очень широких принципов, которые бы все признавали, прилагать которые на практике, в творчестве, было бы сердечной потребностью каждого из нас, словом, нечто вроде философской системы в искусстве…». Он неутомимо проповедует идею такого соединения, называет ее своим «коньком», но товарищи ему: «Накормил, спасибо!» – и, довольствуясь «центром, куда сходиться», не желают заниматься поисками общей, всеми признаваемой «философской системы» и даже обязательный для; всех «нравственный кодекс» считают посягательством на свободу личности.
Однажды, десять лет спустя, Крамской напишет Третьякову: ужасно-де, Павел Михайлович, только что умер от скарлатины сын, на другой день заболела дочка, но тут же, в коротком (три строчки!) постскриптуме, он все-таки свое – о сражениях на поле искусства («мы бойцы, нас немного, правда, «настоящих»), Третьяков же в ответ – что не видит в борьбе «особой благодати»: «Тесный кружок лучших художников и хороших людей, трудолюбие да полнейшая свобода и независимость – вот это благодать!»
Крамской тащил товарищей-артельщиков к своей «особой благодати», они бодро шли за ним, каждый «до своей станции»; он все тянул их выше, к той всеобщей зависимости, которая и есть независимость, свобода, – им хватало меньшего, благодати тесного кружка хороших людей, обеспеченности работой и хлебом, личной независимости, которую Артель помогла им приобрести. Они не спешили к ее высотам, он не желал ждать, чувствовал потребность, обязанность вести их дальше (хотят или не хотят), он уже не мог отступить, шел и вел; Достоевский недаром говорил, что «потребность всемирного соединения» «мучает людей» (наверно, тех, у кого потребность, – «мучает», и остальных – «мучает»).
Товарищи сами взвалили ему на плечи груз «старшины», «доки», «учителя», выбор их – не случайность, не прихоть, у них не было иного выбора. «Крамской как бы родился учителем и делается им постоянно помимо воли, – утверждал тогдашний журнал. – Это едва ли не единственный художник в настоящее время, который способен держать в своих руках школу». Сам Крамской тоже не сомневался, что по праву и по обязанности должен идти впереди.
Он чувствовал за собой право не ждать – вести, он и в объяснениях с общим собранием говорит убежденно: остальные не в силах последовательно, до конца высказать то, что думают, «я самый крепкий в своих выводах», «я способен дольше других к верности»; пока не пересмотрены основания, на которых держится Артель, «я прав до последнего слова во всем, что сказал». Он бросает «вызов Артели», требуя, чтобы общее собрание