Шрифт:
Закладка:
Город добавляет к этим сословным языкам третий, и последний, язык буржуазии, собственно письменный язык, рассудочный, целесообразный, прозу в строжайшем смысле слова. Язык этот слегка колеблется между благородно светским и ученым способами выражения, в первом случае изобретая все новые обороты и модные словечки, во втором же – упорно придерживаясь существующих понятий. Однако по сути своей этот язык имеет экономическую природу. Он всецело ощущает себя отличительным признаком сословия, в противоположность внеисторичной, вечной манере разговора «народа», к которой прибегали Лютер и другие, чем вызывали величайшее негодование своих лощеных современников. С окончательной победой города городские языки вбирают в себя также и язык благородного света, и язык науки. В верхнем слое населения мировых столиц возникает однообразное, интеллигентное, практичное, устраняющееся от диалектов и от поэзии κοιν, – такое, какое принадлежит к символике всякой цивилизации, нечто насквозь механичное, точное, холодное, сопровождаемое минимумом жестов. Эти последние, безродные и беспочвенные языки, может выучить всякий торговец и грузчик: эллинистический – в Карфагене и на Оксе{325}, китайский – на Яве, английский – в Шанхае, и «речь» не имеет для их понимания никакого значения. Что же касается их подлинного создателя, им оказывается не дух расы или религии, но всего-навсего дух экономики.
III. Пранароды, культурные народы, феллахские народы
15
Только теперь мы можем наконец с чрезвычайной осторожностью подступить к понятию «народ» поближе и внести порядок в хаос народных форм, который современная историческая наука только усугубила. Другого слова, которое использовалось бы так часто и в то же время некритично, не сыскать. Даже весьма скрупулезные историки, сколько-то потрудившись над теоретическим прояснением вопроса, в ходе своих дальнейших исследований опять используют понятия «народ», «часть расы» и «языковая общность» как совершенно равнозначные. Обнаружат название народа – и сразу используют его и в качестве обозначения языка; найдут надпись в три слова – сразу же устанавливают расовые родственные связи. Если совпадет несколько «корней», тут же как из-под земли вырастает «пранарод» с его находящейся вдали «прародиной». Современное национальное чувство еще усилило это «мышление народоединицами».
Однако являются ли греки, дорийцы или же спартанцы народом? А кельты, галлы и сеноны? Если римляне были народом, то кем были тогда латиняне? И что за единство подразумевает под собой название этрусков среди населения Италии ок. 400 г.? Не определяется ли их «национальность» – точно так же, как басков или фракийцев, – в зависимости от строения их языка? И понятия о каких народах лежат в основе таких слов, как «американец», «швейцарец», «еврей», «бур»? Кровь, язык, вера, государство, ландшафт – что среди всего этого является определяющим для формирования народа? Вообще говоря, языковое и кровное родство устанавливается исключительно научным способом. Единичный человек абсолютно его в себе не сознает. Индогерманец – не более чем научное, причем филологическое, понятие. Попытка Александра Великого сплавить воедино греков и персов полностью провалилась, а силу англо-немецкого чувства общности мы как раз сейчас испытываем на собственных боках. Однако народ – это взаимосвязь, которая сознается. Проследим общепринятое словоупотребление. Всякий человек обозначает как свой «народ» ту общность, которая ему всего ближе по внутреннему чувству (а он принадлежит к многим), причем обозначает с пафосом[498]. Более того, он оказывается склонен переносить это весьма специальное понятие, происходящее из личного переживания, на самые разнохарактерные людские союзы. Для Цезаря арверны были civitas{326}, для нас «нацией» являются китайцы. Поэтому народом были не греки, но афиняне, и лишь отдельные из них, как Исократ, ощущали себя прежде всего эллинами. Поэтому один из двух братьев может называть себя швейцарцем, а другой, с точно таким же правом, – немцем. Это не ученые понятия, но исторические факты. Народ – союз людей, ощущающий себя единым целым. Если чувство угасает, пусть даже название и всякая отдельно взятая семья продолжают существовать дальше – народа больше нет. В этом смысле спартиаты народом себя ощущали, «дорийцы» – возможно, ок. 1100 г., но ок. 400 г. – несомненно нет. Клятва при Клермоне сделала крестоносцев в подлинном смысле слова единым народом, мормонов же сделало таковым их изгнание из Миссури (1839)[499], мамертинцев, уволенных наемников Агафокла, сплотила необходимость завоевать себе пристанище{327}. Так ли уж различался принцип народообразования у якобинцев и гиксосов? Как многие народы могли произойти от дружины вождя племени или из кучки беглецов? Такой союз может сменить расу – как османы, появившиеся в Малой Азии в качестве монголов, язык – как сицилийские норманны{328}, название – как ахейцы или данайцы. Пока имеется чувство общности, народ как таковой существует.
От судьбы народов нам необходимо отделять судьбу имен народов. Часто это единственное, о чем вообще сохранилось свидетельство; однако можно ли по имени каким бы то ни было образом заключать об истории, происхождении, языке или хотя бы лишь идентификации его носителей? Ошибка исследователей опять-таки в том, что отношение между тем и другим, причем не в плане теории, но практически, видится им таким же простым, как, к примеру, в случае теперешних личных имен. Но имеет ли вообще кто-нибудь представление о количестве заложенных здесь возможностей? Среди ранних человеческих союзов бесконечно важен уже сам акт наречения имени. Группа людей сознательно себя выделяет с помощью имени как некоторого рода сакральной величины. Однако при этом друг