Шрифт:
Закладка:
— Тот, другой — паровоз северян — шел, почти догоняя, — говорила Друзилла. — Но догнать, остановить так им и не удалось. И тогда они пришли назавтра и разобрали колею. Разрушили дорогу, чтобы не дать нам повторить пробег; уничтожить путь они смогли, но не могут уничтожить то, что мы свершили. Не могут отнять этого у нас.
Нам — Ринго и мне — было понятно, что она хочет сказать; мы с ним стояли уже во дворе за порогом, Ринго уходил в хибару Лины, где ему постелено.
— Я знаю, что ты думаешь, — сказал Ринго. (Отец прав; Ринго смышленей меня.) — Но я вровень с тобою слыхал. Каждое слово слышал не хуже тебя.
— А я видел колею, прежде чем разобрали. По которой прошел паровоз.
— Но ты ж не знал, что пройдет. Так что виденное не в счет. А слышать я слышал. И этого отнять у меня они тоже не могут.
Он ушел, а я вернулся, лег на тюфяке за висящим одеялом; Денни уже спал, лежа рядом. Друзиллы не было, а где она, я не стал гадать — я о том думал, что теперь никак, наверно, не усну, хотя уже ночь. А потом и вовсе ночь глухая, и Денни тормошит меня, и — помню — мне подумалось, что и он вроде может без сна, что паровозом пронесшаяся мимо него война за три-четыре секунды успела даже и его, десятилетнего, наделить тем же качеством, что отца и других, приходящих с фронта, — способностью, коль надо, обходиться без сна и еды.
— Дру зовет, идем, если хочешь услышать, как проходят, — шепчет он.
Друзилла стоит перед хибарой; она и не раздевалась. Я вижу ее в звездном свете — неровно, коротко подстриженные волосы, мужскую рубашку и брюки.
— Слышишь — идут, — говорит она.
И слышно их опять, как прошлой ночью — поющий напряженный бормоток, быстрый шаг, топочущий мимо ворот и глохнущий на дороге.
— Уже третьи за ночь, — говорит Друзилла. — Два раза шли, пока я у ворот стояла. Ты устал, я не хотела будить раньше.
— Я думал — ночь и надо спать, — сказал я. — А ты не ложилась даже. Ведь не ложилась?
— Нет, — ответила она. — Я теперь не сплю.
— Не спишь? А почему?
Она глядит на меня. Ростом я поравнялся с ней; лиц друг друга нам не видно; лишь очерчена голова ее с неровной стрижкой (точно она и в зеркало не глядя себя стригла) и шея, с того Рождества похудевшая и загрубелая, как ее руки.
— Не хочу трогать пса[27], — произнесла Друзилла.
— Какого пса? — сказал я. — Собаки здесь не видно.
— Да. Он утихомирился, — сказала Друзилла. — Теперь не тревожит больше. Нужно время от времени лишь показать ему палку. — Глядит на меня. — А зачем теперь спать? Теперь, когда столько всего происходит и так много можно увидать. Раньше ведь жить было скучно. Нудно было. Живешь, бывало, в том же доме, где и родитель родился и где с дочерьми и сыновьями вынянченных неграми родителей возятся и нянчатся дочери и сыновья все тех же негров; затем вырастаешь, влюбляешься в приемлемого жениха и должным образом выходишь замуж за него в том же, возможно, платье свадебном, в котором мать венчалась, и такое ж точно серебро столовое тебе дарят, что ей; и затем, угнездясь на всю жизнь, принимаешься рожать, кормить, купать и одевать детей, пока тоже не вырастут; а там тебя с мужем, тихо усопших, хоронят в том же месте летним каким-нибудь предвечерьем и отправляются ужинать. Глупо ведь. А теперь — сам посуди, — теперь иначе; теперь славно; не надо беспокоиться о доме — он сожжен, о серебре — оно унесено; не надо беспокоиться о неграх — они бродят всю ночь по дорогам, ищут, где бы утопиться в самозваном Иордане; и не надо беспокоиться рожать, купать, кормить, перепеленывать, потому что ускакали женихи и полегли в славных сраженьях; и не надо даже в одиночку