Шрифт:
Закладка:
Иных объяснений её аскетизма он не добился, как не смог бы достичь успеха на этом неблагодарном поприще, наверное, и никто другой. Позже он разузнал стороной, что происходит она из небогатой, если не бедной, чуть ли не деревенской семьи и, несмотря на огромные приложенные усилия, в своей стране не смогла вписаться в программу правительственной поддержки юных дарований. В Великобритании Акико, или как собратья-студенты сокращённо-американизированно называли её, Эйко, учится на средства всемирно известного грантодателя и не вправе рисковать потерей ни своего лица, ни будущего.
Отношения, похожие на дружественные, всё-таки сложились и сохранялись между ними все университетские годы. Она позволила Джеймсу поблизости от себя присутствовать — к ней не прикасаясь. Развлекаться ему приходилось с другими девушками, не отягощёнными обязательствами или непонятными личностными комплексами. Но как же странно было Джеймсу видеть, насколько схожи их с Акико параллельные пути: часто рядом, но не вместе! Их даже направили практиковаться в профессиональной деятельности в одну и ту же страну — Нидерланды. Правда, Акико поехала в Дельфт, а он в Амстердам. В Амстердаме он оценил дальний замысел отца, нацеливавшегося через планируемую женитьбу сына получить перспективный выход на алмазообрабатывающую промышленность, родственную знаменитой компании «De Beers». В итоге Джеймс в Амстердаме обручился, а после окончания университета и женился, не интересуясь, осуществил ли отцовский замысел. Он ошалел от сознания, что настолько повзрослел, что всё, что с ним происходит, касается его лично; с другой стороны, процесс близкого познания ранее чужого человека — невесты, а потом жены — затягивал и сам по себе, и Джеймс, разрываясь в последний университетский год между обоими берегами Ла-Манша, пребывал словно в дурмане. Жену-голландку ему пришлось увезти домой в Штаты.
Названная в честь английской принцессы ещё при её жизни восхищавшимися ею родителями жены Джеймса, курчаво-белокурая сероглазая голландка Диана и внешне походила на неё, только была заметно крупнее и спокойнее, и дома, когда он уже не отвлекался от жены на учёбу, скоро показалась Джеймсу довольно пресной. Он убедил родителей в целесообразности для себя военной карьеры, из дому стал отлучаться надолго и всякий раз ощущал на душе праздник дважды: вначале отъезжая из дому, а потом при возвращении в спокойно и размеренно живущую без него семью — на считанные дни. И принудил личного внутреннего критика к согласию и подчинению вымученной, но торжественной декларацией о том, что чувствует себя самим собой только на свободе, а не в неволе. Отец Джеймса, Говард Миддлуотер-младший, сам бывший лётчик, казалось, не слишком огорчился выбором сына лётной профессии, но, похоже, не проявлял и существенного интереса к его карьере.
Встретившись теперь с Акико, вглядываясь в живые угольки её глаз, в повзрослевшее, но всё ещё свежее, молодое лицо, и отметив появление тонких складочек по сторонам губ, когда она улыбалась, Джеймс спрашивал себя, не упустил ли более счастливую судьбу, но ответа не находил. Ему было известно, что по непонятной причине Акико одинока. Она знала, что у него есть семья — жена и дочь. И выбранная им теперь для себя неуязвимая позиция официального представителя могущественного государства позволяла Джеймсу избегать возможных расспросов Акико о его личной жизни. Но до сих пор дополнительных вопросов она ему и не задавала.
А что он? Она стала ещё привлекательнее. К ней всё ещё классно тянет, по-студенчески мелькнуло впечатление об Акико. «Будущее покажет, достижима ли глубина в наших отношениях, которые, наверное, могли бы стать и более близкими. Хотя аборигены здесь, в Японии, на этом Востоке, все с большими странностями», — стараясь удерживаться в оптимистическом состоянии, подумал Миддлуотер. Собрался с духом, кашлянул, облизнул губы и прохладно-вежливо проговорил:
— Расскажи мне, пожалуйста, Эйко, в каком сейчас виде этот русский?
— С медицинскими подробностями? Всю клинику? — уточнила Акико, в очередной раз отмечая про себя, как не вяжутся невнятная, как сквозь вечную жвачку, американская речь и подростковый голос Джеймса с его мужественной, представительной внешностью.
— Нет-нет, клиническая картина не очень меня интересует, я всё-таки не специалист.
— Хорошо, Джим, — очень мягко, как ему показалось — профессионально успокаивающе, — согласилась японка.
Госпожа Одо поднесла к губам персональный компьютер и вывела на большой монитор видеозаписи, зафиксировавшие состояние пациента на различных стадиях заболевания. Глядя то на Миддлуотера, то на экран, она напомнила, что первые семнадцать дней в её клинике лётчик молчал и ни на что не реагировал. Он словно старательно всматривался во что-то и как будто ничего не мог рассмотреть. Когда ему пытались заглянуть в глаза, казалось, что его отстранённый, странный, но всё же не совсем бессмысленный взгляд пронизывал стоящего перед ним человека насквозь и уходил куда-то в бесконечность. На лице русского ничего не отражалось, когда его кололи иголкой. Его водили за руку, кормили, обслуживали и укладывали: он вёл себя, как сомнамбула. Подтолкнут — идёт. Упрётся в стену на повороте коридора — остановится лицом к стене, но самостоятельно завернуть по ходу движения не догадывается. Стоит перед стеной и снова как будто всматривается предельно напряжённо во что-то, что находится намного дальше любых доступных нормальному зрению пределов. Поначалу он производил жутковатое впечатление человека, в затаённом волнении чего-то ожидающего в своей отключенности от мира, как если бы что-то невероятное с ним вот-вот могло или должно было произойти, и при этом необъяснимо бездействующего.
— Когда я привёз его к тебе, он был в таком именно состоянии, — заметил Миддлуотер, согласно наклоняя голову и продолжая внимательно вглядываться в изображение вяло движущегося русского лётчика на мониторе. — Или близком к такому.
Акико сидя поклонилась, словно тоже кивнула ему, и продолжала комментировать демонстрацию:
— После обследования мы провели общую стимуляцию его центральной нервной системы. И после неё он по-прежнему продолжал никого из нас не замечать. Но вскоре Густов стал издавать уже отдельные звуки, часто нечленораздельные. Потом он начал шептать, сначала невразумительное. Затем заговорил, всё более внятно, и полтора месяца на разные лады рассказывал, казалось, самому себе одну и ту же историю о том, как перед Второй Мировой войной беседовал на Аляске со священником, бомбил в 1945 году Токио, а в конце концов долетел до спасительной Иводзимы. Я показала тебе то, что он наговорил, мы перевели это в видеозвуковую форму, там даже присутствуют его впечатления о моей скромной особе. Нынче он всё больше входит в избранную им для