Шрифт:
Закладка:
Мои колебания заставили меня заглянуть в Универсальный словарь французского языка (Dictionnaire universel de la langue française) Пьера-Клода-Виктуара Буаста (1823), отредактированный в 1834 году знаменитым литературным тряпичником Шарлем Нодье, и я обнаружил следующее:
Rébus, сущ. м. Rebus. Игра слов; двусмысленные намеки; каламбуры; подмена слов изображениями предметов, с помощью неоднозначностей; (в переносном смысле, просторечно) дурные шутки. Mettez les rébus au rebut (Бросайте ребус в отбросы).
Rebut, сущ. м. Contemptio. Отглагольное сущ. от rebuter; то, что было отвергнуто, отбраковано. (mettre au rebut; choses de rebut).
В это издание входит и словарь рифм: он предлагает рифмовать rébus и omnibus.
Итак, rébus – это каламбур, дурная шутка, и существовал каламбур, отправлявший ребус в отбросы. Несомненно: под ребусом просматриваются отбросы; и Маленькие старушки либо сами были тряпичницами, либо нашли свои вышитые сумочки среди отбросов.
31
Неприятная мораль
Я попытался вновь погрузиться в Парижский сплин (поэмы в прозе); поскольку они еще не завершены. У меня наконец-то появилась надежда, что скоро мне удастся представить нового Жозефа Делорма, чья рапсодическая мысль задерживается, пока он фланирует, на всяком случайном обстоятельстве, извлекая из всякого предмета неприятную мораль. Однако до чего же трудно работать над безделицами, если стремишься придать им одновременно глубину и непринужденность! [159]
Таким признанием Бодлер поделился с Сент-Бёвом в январе 1866 года, за два месяца до повлекшего афазию поражения головного мозга, от которого поэт уже не оправился. Он по привычке льстит старшему товарищу, автору Стихотворений Жозефа Делорма [160], намекая, что его собственные стихотворения в прозе чем-то обязаны раннему произведению маститого критика.
Здесь всплывают сразу несколько неизменных бодлеровских тем: фланирование и связанные с ним происшествия, трудности творчества и самоирония (стихотворения в прозе названы безделицами, в другом месте – детскими игрушками), и среди них – намерение извлечь «из всякого предмета неприятную мораль». Бодлер хочет шокировать, возмутить читателя и успешно проделывает это в Парижском сплине: его стихотворения в прозе настолько провокационны, что все газеты отказывались их публиковать. А годом раньше, предлагая несколько из этих стихотворений Марселену, директору еженедельника Парижская жизнь, который и сам был дерзким карикатуристом, Бодлер сообщал (то ли обвиняя себя, то ли оправдывая, но публикации он не добился): «Это чудовищные и жуткие вещицы, от которых у ваших читательниц, будь они беременны, мигом случится выкидыш». Длительное пребывание в Брюсселе всё более озлобляло Бодлера, как мы видим по ужасным высказываниям о бельгийцах, собранным в памфлете Бедная Бельгия! (или Раздетая Бельгия), настолько пошлым, что лучше бы о них и не вспоминать.
Бодлер малоприятный тип (и с ним не так уютно проводить лето, как с Монтенем): он относится враждебно к прогрессу, к демократии и равенству; он презирает почти всех себе подобных; он не доверяет добрым чувствам; он не в восторге от женщин, от детей, да и вообще от рода человеческого; и он сторонник смертной казни, но в качестве жертвоприношения:
Смертная казнь – следствие мистической идеи, в наши дни совершенно непонятной. Смертная казнь не преследует цели спасти общество – по крайней мере, в материальном смысле. Цель ее – спасение (духовное) и общества, и преступника. Для вящей завершенности жертвоприношения от жертвы требуется радостная готовность. [161]
Можно ли извинить Бодлера, ссылаясь на то, что он жертва предрассудков своего времени, что он не хуже многих своих современников и что мы без труда найдем не менее гнусные высказывания у Бальзака, Сент-Бёва, Барбе д’Оревильи, Флобера, Ренана, Ипполита Тэна и Гонкуров? Задача непростая, ведь во многих других отношениях Бодлер и наш современник: если он и шел вперед, «глядя в зеркало заднего вида», в чем его упрекнет Сартр, то он же и выдумал эту «modernité», с которой мы до сих пор не можем до конца разобраться, эту «современность», состоящую из любви и ненависти к современному миру, из вовлеченности и отторжения, восторга и ярости.
Можно ли защищать его, утверждая, что он был прежде всего возмутителем спокойствия, подрывником устоявшихся идей и форм, одержимым страстью к парадоксам? Нет, ведь все его мерзкие высказывания чистосердечны; но подчас он думал и совсем иначе и о многом высказывался двойственно.
Пруст поначалу думал завершить свой роман разговором героя с матерью. Ее отношение к Бодлеру было непростым, поскольку и в его письмах, и в поэзии она находила «жестокости». Сын соглашался, что Бодлер был жесток, но добавлял, что ему была свойственна и «бесконечная чувствительность» и что «в его суровости можно услышать страдания, прочувствованные им до кончиков нервов – те самые страдания, над которыми он насмехается столь бесстрастно». Он цитировал из Маленьких старушек:
Их глаза – это слез неизбывных озера…
Все, чьи слезы лишь море вместить бы могло…
Ковыляет, исхлестана ветром…
На грохочущий омнибус в страхе косясь…
…но у этой разбитой, больной,
У подстреленной лани глаза… [162]
Герой романа Пруста хотел объяснить матери, что Бодлер отождествляет себя с этими старушками, живет в их теле, дрожит их нервами, страдает с ними. Бодлер чувствует сопричастность жизни бедняков и изгнанников, несчастных и отверженных, он смотрит на них с сочувствием, великодушием и даже добротой.
Только я, с соучастием нежным поэта,
Наблюдая, как близитесь вы к рубежу,
С безотчетной любовью, – не чудо ли это? —
С наслаждением тайным за вами слежу. [163]
Бодлер отказывается от дешевых эмоций, и потому и в Цветах зла, и в Парижском сплине очень нелегко провести границу между жестокостью и жалостью, бесчувствием и милосердием. Однако даже в самых жестких стихотворениях в прозе поэт стоит подле уязвимых созданий и участливо за ними наблюдает – в Старом акробате такими глазами он смотрит на отставного комедианта:
Я чувствовал, как горло мне сдавила жесткая рука истерии и глаза мне затуманили упрямые слезы, которые никак не хотели пролиться. [164]
32
Штампы
При жизни Бодлер был проклят, осужден и отвержен, однако к пятидесятилетию со дня смерти в 1917 году, а затем – окончательно