Шрифт:
Закладка:
Что заставило ее так круто сменить гнев на милость?
Каких только домыслов не высказывалось по этому поводу. Одни говорили, что она испугалась народного бунта. Другие — что случившееся в те недели землетрясение было ею истолковано как знак Божьего гнева. Что поля были побиты градом величиной с куриное яйцо. Шептались даже о том, что Божий гнев ударил ее гораздо больнее и что в ночь изгнания архиепископа у нее случился выкидыш. Но я не помню, чтобы кто-нибудь назвал вслух причину, которая казалась столь очевидной мне, пятнадцатилетней: сердце императрицы разрывалось пополам.
Ибо в моих глазах схватка между Эвдоксией и Златоустом с самого начала была схваткой двух ревнивцев. Я чувствовала, что горячая вера этих двоих в Господа порой приобретает все черты любовной страсти. А где страсть — там и ревность. Непредсказуемая, неуправляемая. Позднее, читая «Исповедь» Августина из Гиппона, те места, где он называет Господа «моя поздняя радость», «мое блаженство», я все время вспоминала лицо императрицы, разгоравшееся порой от молитвы, как от чтения любовных стихов. В ней молча и невыразимо горела та же страсть, что прорывалась вспышками нездешнего огня в проповедях Иоанна Златоуста.
Они соперничали в любви к Господу, как дети соперничают порой в борьбе за родительскую любовь.
Для вечно готовой к состязанию императрицы Златоуст был непобедимым и незаменимым соперником.
Она изгнала его, потому что он был непобедим.
Она вернула его, потому что он был незаменим в своей непобедимости.
Но я не верила, что их примирение может продлиться долго. Я ждала новой схватки в любой день. И, увы, оказалась права в своих предчувствиях.
(Галла Пласидия умолкает на время)
Выехав из Капуи, мы взяли направление на Формию. Маний свел нас со своим родственником, который работал почтарем на этой дороге и обещал устроить нам дешевый ночлег на почтовых станциях. Мы ехали бок о бок, и почтарь жаловался мне, что из-за жадности почтовых чиновников курсус публикус пользуется теперь недоброй славой. Придорожные деревни были обязаны поставлять фураж для почтовых лошадей и мулов, но чиновники платили им по низким, государственным ценам, а потом перепродавали ячмень и сено на рынке в два-три раза дороже. Немудрено, что появилось выражение «худая почтовая кляча» — бедным животным порой вообще не перепадало ничего, кроме соломы.
И это при том, что каждый теперь считает своим долгом писать родне по любому поводу. Корова отелилась — все должны немедленно узнать об этом. Жена обварила ногу супом — послание на четырех дощечках. У сына прорезались зубки — свиток длиной в «Энеиду». И почтарь в сердцах поддал ногой тяжелую почтовую сумку, переброшенную через лошадиный круп.
Ночь мы провели неплохо, устроившись без затей на сеновале почтовой станции. Коза Бласта даже растерялась от такого обилия корма и позволяла своему хозяину доить себя не в горшок, а прямо в рот. Я, памятуя наставления Афенаис, замазал уши воском. Она была великий знаток насекомых и рассказывала мне о всякой нечисти, которая таится в сухой траве, а потом заползает вам куда не следует.
Наутро почтарь объявил, что здесь наши пути расходятся. Подвода из его родной деревни не приехала, и ему придется отвезти туда почту самому. При этом слова он цедил как-то таинственно, оглядывался, слегка приседал. Потом протянул неопределенно:
— Коли ты друг Мания… Впрочем, кто вас поймет, иноземных… Но если хочешь… Тебе ведь и самому приходится что-то прятать… Может оказаться интересно… А крюк небольшой… В полдень уже будем обратно на главной дороге…
Я заверил его, что спешить нам некуда и что мы будем рады проехать через его деревню. Мне не хотелось лишаться проводника. Да и любопытство разбирало. Мне еще не доводилось побывать в настоящей итальянской глуши. А ведь мои предки со стороны матери были из этих краев. Старая самнитская кровь.
Около часа мы ехали по узкой горной дороге, все вверх и вверх. Наконец на одном из поворотов почтарь спешился и поманил меня за собой. Мы оставили Бласта сторожить наш маленький караван, а сами стали подниматься по крутому склону к небольшой кленовой роще. Среди деревьев почтарь пригнулся и пошел крадучись. Пройдя рощу, мы прилегли на траву и осторожно выставили головы над краем обрыва.
Внизу лежало вспаханное поле.
Земля была красноватой, тяжелой и сырой, как мясо. Год за годом убиравшиеся с поля камни выросли в невысокую насыпь, тянувшуюся по краю. И за этой насыпью двигалась процессия людей в белых одеждах. На головах у них были венки из прошлогодних колосьев и масличных листьев. Доносилось пение и удары тимпанов. Выпряженные из повозок и плугов волы паслись невдалеке. Рога их тоже были украшены венками.
Почтарь обернул ко мне сияющее лицо и прошептал то ли с гордостью, то ли мечтательно-удивленно:
— Амбарвалии…
Процессия теперь проходила прямо под нами, так что можно было разобрать слова гимна:
Вакх, снизойди, и с рожек твоих да склоняются грозди,
Ты же, Церера, обвей вязью колосьев чело.
В день святой да почиет земля, да почиет оратай.
Тягостный труд свой прервав, в доме оставит сошник.
Впереди процессии шел жрец с зажженным факелом в руке. За ним двое юношей несли жертвенных животных — поросенка и ягненка. Толпа завилась широкой петлей вокруг сложенного из камней алтаря. Потом внутри началась какая-то возня, смех, и несколько парочек смущенно вышли прочь из круга, стали поодаль. В ответ на мой вопросительный взгляд почтарь хихикнул и пояснил:
— Кто накануне предавался Венериным утехам, не должен приближаться к алтарю.
В этот момент внизу грянул хохот.
Толстая тетка тащила прочь из круга дряхлого старичка. Тот для виду упирался, прихватывал красную пыль с земли, посыпал себе голову. Но потом с гордостью присоединился к «отверженным».
— О Юпитер Пирующий, — начал жрец, — молюсь тебе и прошу тебя: будь благ и милостив к нам и к домам и домочадцам нашим… О Янус Двуликий, бог всякого начала и завершения, ради тебя повелел я обойти этим шествием вокруг поля… Да запретишь, защитишь и отвратишь болезни зримые и незримые, недород и голод, бури и ненастье; да ниспошлешь рост и благоденствие злакам, лозам и саженцам; да сохранишь невредимыми пастухов и скот…