Шрифт:
Закладка:
Из райкома звонили беспрерывно, требовали ускорить темпы подписки. У нас же, кроме полутора тысяч, ничего не было. А контрольная цифра подписки превышала эту сумму по крайней мере раз в двадцать. К концу дня райком довел ее до сорока тысяч.
Наконец наши утомительные и тревожные опасения за провал операции полностью оправдались. К вечеру явились наши тройки с трофеями. Они были очень скудны. Реальная сумма подписки не превысила и трети намеченной. Больше всех выколотил старшина Кодыков, и самую смехотворную сумму — сто двадцать пять рублей — завсобесом Юлин. Ему удалось подписать всего лишь пять человек. Ольга Андреевна передала сведения о трофеях в райком и получила нагоняй. Райком потребовал переиграть все заново. И отдал строгий приказ: без команды райкома из сельсовета не выезжать.
Эту команду мы ждали пять изнурительных кошмарных дней. За это время мы пять раз переподписывали председателей, измучили колхозников и сами измучились хуже них. Почти всех вызывали в сельсовет, и чтобы выжать каких-нибудь тридцать рублей, вели обработку всеми дозволенными и недозволенными способами: уговаривали, угрожали, стыдили, обещали. А что за подписчики?! С одних можно взять, да никак не взять. С других надо взять, да нечего.
Колхозница деревни Заклинье Алевтина Хорева, бездетная вдова, живет, как сыр в масле, — уперлась на ста рублях, и ни с места.
— Алевтина Сергеевна, и не совестно тебе? — стыдит ее Чекулаева.
— А какая мне печаль стыдиться? Что у меня, краденое аль с облаков сыплется? — режет Хорева.
— Тебя не сравнить с Надеждой Головкиной. А ведь она подписалась на полтораста, — говорит Ольга Андреевна.
Хорева, подбоченясь, выставляет вперед груди.
— А что мне Головкина — указка? У нее своя голова на плечах, а у меня — своя. Пусть хоть на миллион подписывается. А я сказала «сто», и хошь на полосы режьте — больше не дам. А не хотите, то как хотите. Это дело полюбовное. Вот мое последнее слово, и я пошла: у меня корова не доена. — Хорева, затянув концы платка, направляется к двери.
— Стой, Алевтина, — приказывает Кодыков.
Хорева останавливается и, прищурясь, смотрит на старшину.
— Ну, стою, может, еще не дышать прикажешь?
— Вот тебе карандаш, а не хошь карандашом, бери мою ручку, заграничную, и поставь вот здесь собственную визу, — вежливо предлагает старшина и поигрывает своей немецкой трофейной ручкой.
— А сколько там?
— Двести.
Хорева поворачивается к нему спиной и хлопает себя по мягкому месту.
— На-ка вот, стукнись, да не ушибись!
Бесстыдная выходка Хоревой действует на нас, как плевок на раскаленное железо.
— Какая наглость! — шепчет Ольга Андреевна.
— Черт знает что, — возмущаюсь я.
Даже робкий Юлин подает голос:
— А еще женщиной называется.
— Я не женщина! — кричит Алевтина. — Это там у вас в городе на высоких каблуках женщины. А я баба, лапотница темная, и хватит вам, культурным интеллигентам, из меня жилы тянуть.
Милиционер Кодыков, равнодушный и медлительный, привыкший ко всему, холодно смотрит на Хореву и тянет, не разжимая зубов:
— Понятно. Так и запишем. Алевтина Хорева, известная спекулянтка, недовольна Советской властью.
Хорева мгновенно теряет развязность и спесь.
— Довольна, всем довольна, и властью, и партией, простите, пожалуйста, по глупости, — лепечет она.
Алевтина понимает, что дала маху, и теперь не знает, как поправить ошибку. Ее крупное скуластое лицо посерело, раздрябло, глаза налились слезами, и всю ее колотит и трясет противной трусливой дрожью. А Кодыков, как приговор, кладет ей сухие колючие слова.
— Уходите, Хорева. Денег ваших нам не надо. Без них как-нибудь обойдется государство.
Алевтина, заикаясь, хнычет:
— Простите меня, ради бога.
— Хорева, хватит тут нам жалость распускать, — резко приказывает старшина.
Она уходит и через пять минут возвращается. Вид у нее — больной коровы. Глаза мутные, а губы трепыхаются, как тряпки.
— Ну что тебе еще? — спрашивает Кодыков.
— Хочу подписаться.
— Осознала?
Хорева радостно кивает головой и глотает слезы.
Но Кодыков не сразу соглашается: задумчиво постукивает карандашом, искоса посматривает на Алевтину, а потом обращается к нам.
— Да уж ладно, — машет рукой Ольга Андреевна и отворачивается к окну. У нее блестят глаза и дрожит подбородок. Она с огромным трудом сдерживает себя, чтоб не расхохотаться. Кодыков мгновенно меняет тон и становится изысканно любезным.
— Пожалуйста, Алевтина Сергеевна. Вот листок, карандаш, приложите свою нежную ручку.
— Сколько? — шепотом спрашивает Алевтина.
— Триста, — шепотом отвечает старшина.
— Так давеча было двести! — стонет Хорева.
— Ничего, Сергеевна, не обеднеешь. А выиграешь сто тысяч — еще нам спасибо скажешь, — успокаивает ее Кодыков и ласково поглаживает могучее плечо Алевтины. Она тяжко вздыхает и подписывается.
После ее ухода нас прорывает неудержимый хохот. Все довольны, радостны, счастливы. Триста рублей — редкая удача. Алевтину никому не жалко. Как выразился старшина, «эта спекулянтская гнида и всю бы тысячу выложила, если бы на нее покрепче нажать».
Елена Григорьевна Саликова долго и умело скрывалась от нас. Она жила в этом же селе, мы несколько раз заходили к ней и не заставали дома. Изба у нее большая, просторная, светлая, на редкость чистая и совершенно пустая. Из имущества: стол, накрытый старенькой штопаной-перештопаной салфеткой, венский хромой стул, несколько табуреток, вдоль стен длинные вымытые и выскобленные до блеска скамьи, железная узкая кровать, на которой, не вставая уже третий год, лежит старая мать Саликовой с толстыми, как бревна, ногами. Каждый раз, встречая нас, она хрипло, едва ворочая языком, выдыхала: «Истцы хочу», — и напряженно смотрела на нас маленькими голодными глазами, глубоко запрятанными в темные ямы глазниц. Я подумал, что ее не кормят. Но мне пояснили, что старуха страдает водянкой и страшной прожорливостью. Секретарь сельсовета бегал к Саликовым по нескольку раз в день и даже ночью. Но хозяйка где-то пряталась вместе с детьми. На третий день ее поймали рано утром, когда она доила козу. Коза, если не считать кур и кошки, была единственной живностью в хозяйстве.
Раньше Саликова получала пособие на детей за пропавшего без вести на фронте мужа. Но потом ей объявили, что муж ее жив, где-то далеко отбывает срок, и лишили пособия.
Саликова явилась в сельсовет с двумя девочками-однолетками. Светловолосые, с крохотными косичками, в голубых платьицах, в дешевых тапочках и белых носочках, девочки выглядели нарядно и улыбались. Их мать, темноволосая и смуглая, словно от загара, тоже улыбалась. Одета она была чисто, опрятно, но во все старенькое и по нескольку раз лицованное и перелицованное. Приятно и в то же