Шрифт:
Закладка:
Добавим к этому некоторые прозаические подробности. На период российской истории, называемый «Серебряным веком», приходятся три войны — Японская (1904–1905), Первая мировая (1914–1917) и Гражданская (1917–1922) и две революции (1905–1907 и 1917), последняя из которых венчает собой и сам этот век и конец двухсотлетней Российской империи.
Что же касается контрастных социальных явлений, модных художественных направлений, разностилья, феерического экспериментаторства в литературе и искусстве, то их в те годы было куда больше, нежели за все предшествующие столетия развития отечественной культуры. Объединяющим призывом для всех «шалостей» в тогдашней духовной смуты являлся лозунг «Отречемся от старого мира!» Одни создавали религию Третьего пришествия (Мережковский), других, «размякших в всхлипе» влекли «Чуждый чарам черный челн» (Бальмонт) и «Прекрасная дама» (Блок), а самые эпатажные, всячески норовя дать оплеуху общественному вкусу, манифестировали: «Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе» (Маяковский).
В жертву грядущему БУДУЩЕМУ интеллектуальная элита Серебряного века готова была принести щедрые Дары, в первую очередь традиционные устои, мещанский быт, закостенелую в ритуальном формализме и потерявшую якобы «искру Божью» православную Церковь.
И лишь узкая прослойка консерваторов: Двор, царское правительство, сановники, бюрократия, обыватели-ретрограды да кормящиеся с руки власть имущих интеллигенты-традиционалисты, к числу которых принадлежал Василий Васильевич Розанов, манифестировавший себя как «славянофил» и «записной обыватель», всеми силами старалась держать оборону. Розанов, например, вопреки процветавшей в его символистском окружении практике «свободных отношений», отстаивал рутинный идеал «семьи»:
Дайте мне только любящую семью, и я из этой ячейки построю вам вечное социальное здание.
Сегодня консервативная русская мысль в России почитается за Откровение, не услышанное массами по воле злого Рока, хотя совершенно очевидно, что именно тупое обскурантское мракобесие правящих верхов привело Российскую империю к гибели. На этот счет примечательную дневниковую запись сделал 25 марта 1914 г. Михаил Пришвин — хороший знакомый и большой почитатель Розанова:
Консерваторы — люди, которые создают условия для их лучшего разрушения: есть какие-то законные идеальные условия разрушения, которые консерватору представляются в образе вечной гармонии, порядка, они мечтают о законе, порядке разрушения: хороший консерватор живет вовсе не идеалом косности, но идеалом закона: все новое ему противно <не> по существу, а потому, что он ревнует его к идеальному новому: консерватор величайший идеалист, больше, чем революционеры, консерватор всегда идеалистичен, революционер практичен, и потому революционеры всегда побеждают [ПРИШВИН-ДНЕВ. С. 179].
Василий Розанов, оглядываясь в 1918 году назад, отвечал на задаваемый им вопрос: «Что же, в сущности, произошло?», так:
Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает. Серьезен никто не был <…>. Мы, в сущности, играли в литературе. «Так хорошо написал». И все дело было в том, что «хорошо Написал», а что «написал» — до этого никому дела не было.
Розанов, по общему мнению, в том числе его непримиримых критиков, писал «хорошо», и знал, «что писал», т. е. твердо вел свою собственную линию, прихотливо сочетавшую в себе несовместимое.
Однако, декларировав еще в 1894 г. в очерке «Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского», принесшем ему первую литературную славу, что:
Реальность есть нечто высшее, нежели разумность и истина; потому что сама истина имеет лишь настолько значение, насколько она не мнима, не призрачна, насколько она подходит под признаки реального,
— сам он в своем мировоззренческом анализе был мечтателем, визионером, заменявшим факты мифами. При этом
контрасты в его взглядах, создававшие впечатление душевной патологии[62], позволяли сближать его то с «правыми», то с радикалами, то с представителями религиозно-эстетического модернизма (в связи с этим Розанов вынужден был печататься в органах, враждебных друг другу, под псевдонимами) [МЕНЬ].
В той «буче, боевой и кипучей», какой в ретроспективе предстает перед нами духовная атмосфера Серебряного века, Розанов как мыслитель, писатель и эстетик, являет собой, пожалуй, самую странную — в силу своей чудаковатой эксцентричности и амбивалентности, фигуру. Вот, например, Максим Горький, казалось бы, для Розанова — духовный антагонист, однако же, дает ему самую высокую оценку:
Удивительно талантлив, смел, прекрасно пишет и — при всем этом — фигура, может быть, более трагическая, чем сам Достоевский. Часто противен, иногда даже глуп, а в конце концов — самый интересный человек русской современности1.
Горький писал Розанову около 10/23 апреля 1912 г.:
… нашел на столе «Уединенное» — схватил, прочитал раз и два, насытила меня Ваша книга, Василий Васильевич, глубочайшей тоскою и болью за русского человека, и расплакался я <…> Представляю, как не понравится, как озлит эта книга всех, — радуюсь, ибо все, что не нравится людям, должно быть побеждено ими, и — будет побеждено. Будет побеждено и рабство пред богом Ваше, Достоевского, Толстого, Соловьева; ведь или мы победим это, или — погибнем, «яко обри»[63],[64].
В письме же к младшей дочери Розанова Надежде Васильевне от 29 июня 1919 г. Горький пишет:
…я никогда не встречался с Василием Васильевичем и лично не знал его. Лицо его знаю только по портретам. Переписываться мы начали с 1905-го года. <…> Я считаю В. В. гениальным человеком, замечательнейшим мыслителем, в мыслях его много совершенно чуждого, а — порою — даже враждебного моей душе и — с этим вместе — он любимейший писатель мой [БОЧАРОВА].
Переписка Розанова с Горьким — интереснейший образчик эпистолярной полемики, в которой
острота разногласий буквально по всем вопросам не только не отталкивала друг от друга корреспондентов, но она-то именно интенсивно их друг к другу притягивала. Перед нами пример принципиального спора по главным вопросам мировоззрения, без уступок и компромиссов, но при этом такого спора, в котором участники не только друг другом заинтересованы, но и вступают в горячий человеческий контакт. В переписке Розанова и Горького нет обычных эпистолярных