Шрифт:
Закладка:
– Никогда.
– Почему вас связали?
– Не знаю.
– Почему ваша келья не запирается?
– Потому, что я сломала дверной замок.
– Для чего вы сломали его?
– Для того, чтобы открыть дверь и присутствовать на богослужении в день Вознесения Господня.
– Значит, в этот день вы появлялись в церкви?
– Да, сударь.
– Сударь, это неправда, – вмешалась настоятельница, – вся община…
– Вся община удостоверит, – перебила я ее, – что дверь на клирос была заперта, что монахини нашли меня лежащей на полу у этой двери и что вы приказали им топтать меня ногами, причем некоторые сделали это, – но я прощаю их, прощаю и вас, сударыня, хотя вы и отдали такое приказание. Я пришла сюда не обвинять, а защищаться.
– Почему у вас нет ни четок, ни распятия?
– Потому, что у меня отняли их.
– Где ваш требник?
– У меня отняли его.
– Как же вы молитесь?
– Я молюсь сердцем и умом, хотя мне и запретили молиться.
– Кто же запретил вам это?
– Настоятельница.
Настоятельница снова хотела заговорить.
– Сударыня, – сказал он, – правда это или ложь, что вы запретили ей молиться? Да или нет?
– Я думала, и имела основание думать, что…
– Дело не в этом. Запретили вы ей молиться? Да или нет?
– Я запретила ей, но…
– Но, – повторил он, – но… Сестра Сюзанна, почему вы ходите босая?
– Потому, что мне не дают ни чулок, ни башмаков.
– Почему ваше белье и платье так ветхи и так грязны?
– Потому, что уже более трех месяцев мне не дают чистого белья и я вынуждена спать в одежде.
– Почему же вы спите в одежде?
– Потому, что у меня нет ни полога, ни матраца, ни одеяла, ни простынь, ни ночной рубашки.
– Почему же это так?
– Потому, что у меня все отобрали.
– Вас кормят?
– Я прошу об этом.
– Так, значит, вас не кормят?
Я промолчала, и он добавил:
– Не может быть, чтобы с вами обращались так сурово, если вы не совершили какого-нибудь серьезного проступка, заслуживающего наказания.
– Мой проступок в том, что я не призвана быть монахиней и хочу расторгнуть обет, который был дан мною против воли.
– Только суд может разрешить этот вопрос, и каково бы ни было его решение, вы временно должны исполнять все монашеские обязанности.
– Сударь, никто не выполняет их более усердно, нежели я.
– Вы должны пользоваться теми же правами, что и ваши товарки.
– Это все, о чем я прошу.
– У вас ни на кого нет жалоб?
– Нет, сударь, я уже сказала вам: я пришла сюда не обвинять, а защищаться.
– Идите.
– Куда я должна идти, сударь?
– В вашу келью.
Я сделала несколько шагов, потом вернулась и простерлась у ног настоятельницы и старшего викария.
– Что такое? В чем дело? – спросил он.
Я показала ему голову, разбитую в нескольких местах, окровавленные ноги, посиневшие худые руки, грязную, разорванную одежду и сказала:
– Взгляните!
Я слышу ваш голос, господин маркиз, ваш и большинства тех, кто прочитает эти записки. «Какие ужасные злодеяния, и как они многочисленны, разнообразны, непрерывны! Какая утонченная жестокость в душе монахинь! Это невероятно!» – скажут они, скажете вы, и я соглашусь с вами. Однако все это правда, и пусть небо, которое я призываю в свидетели, накажет меня со всей суровостью и осудит на вечные муки, если я позволила клевете омрачить легкой тенью хотя бы одну из этих строк. Несмотря на то что я долгое время испытывала на себе враждебность настоятельницы и ясно видела, как сильно возрастает врожденная испорченность некоторых монахинь под влиянием этой враждебности, толкавшей их на злобные выходки и даже награждавшей за них, – чувство обиды никогда не помешает мне быть справедливой. Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что все случившееся со мной никогда не случалось и, может быть, никогда больше не случится ни с кем другим. Один только раз (и дай Бог, чтобы этот случай был первым и последним!) провидению понадобилось – а пути его неисповедимы – обрушить на голову одной страдалицы всю сумму жестокостей, предназначенных, в силу его непостижимых велений, на долю бесконечного множества несчастных обитательниц монастырей – ее предшественниц и ее преемниц. Я страдала, я много страдала, но участь моих гонительниц кажется и всегда казалась мне еще более достойной сожаления. Я предпочитала и предпочитаю умереть, нежели поменяться ролями с ними. Мои муки кончатся, – ваша доброта дает мне надежду на это, – а воспоминание о совершенном преступлении, стыд и упреки совести не покинут их до смертного часа. Они уже осознали свою вину, не сомневайтесь в этом; они будут сознавать ее всю жизнь, и страх перед наказанием сойдет в могилу вместе с ними. И все-таки, господин маркиз, мое теперешнее положение плачевно и жизнь для меня – тяжкое бремя. Я женщина, дух мой слаб, как у всех женщин, Бог может меня покинуть. Я уже не чувствую в себе ни силы, ни мужества выносить дальше то, что выносила до сих пор. Бойтесь, господин маркиз, как бы не наступила роковая минута. Сколько бы вы ни оплакивали тогда мою участь, сколько бы ни терзались угрызениями совести, это не поможет мне выйти из бездны: я упаду в нее, и она навеки закроется над несчастной, которую довели до отчаяния.
– Идите, – сказал старший викарий.
Один из священников подал мне руку, чтобы помочь подняться, и старший викарий добавил:
– Я допросил вас, сейчас я допрошу вашу настоятельницу и не уеду отсюда до тех пор, пока порядок не будет восстановлен.
Я вышла. Всех остальных обитательниц монастыря я застала в тревоге. Монахини стояли на пороге своих келий и переговаривались друг с другом. Как только я появилась, они сейчас же ушли к себе, и все двери, одна за другой, с шумом захлопнулись. Я вернулась в свою келью и, упав на колени у стены, стала молить Бога вознаградить меня за сдержанность, с какой я говорила со старшим викарием, и открыть последнему мою невинность, открыть ему истину.
Я еще молилась, когда старший викарий, оба его спутника и настоятельница вошли в мою келью. Я уже говорила, что у меня не было ни коврика, ни стула, ни скамеечки для молитвы, ни полога у кровати, ни матраца, ни одеяла, ни простынь, никакой посуды; дверь в келью не запиралась, а в окнах не было почти ни одного целого стекла. Я встала. Старший викарий остановился в изумлении и, бросив на настоятельницу негодующий взгляд, сказал ей:
– Ну, сударыня?
– Я ничего не знала, – ответила она.
– Не знали? Вы лжете! Разве был хоть один день, чтобы вы не заходили сюда? И разве не здесь были вы сегодня перед тем, как пришли в церковь?.. Сестра Сюзанна, отвечайте, была здесь сегодня ваша настоятельница?
Я молчала. Он не настаивал на ответе, но молодые священники стояли, опустив руки, понурив голову, устремив взор в землю, и вид их достаточно ясно говорил об испытываемом ими огорчении и изумлении. Затем все вышли, и я услыхала, как старший викарий сказал настоятельнице в коридоре:
– Вы недостойны оставаться в вашей должности. Вас следует сместить. Я подам жалобу епископу. Чтобы все это безобразие было устранено еще до моего отъезда.
И, направляясь к выходу, он добавил, качая головой:
– Это чудовищно. Христианки! Монахини! Человеческие существа! Это чудовищно.
После того со мной ни о чем больше не говорили, но мне принесли белье, платье, полог, простыни, одеяло, посуду, мой требник, Священное Писание, четки, распятие; в окна вставили стекла; словом, было сделано все, чтобы уравнять мое положение с положением остальных монахинь. Выход в приемную был также разрешен мне, но только для деловых свиданий, связанных с моим процессом.
А дела мои шли плохо. Г-н Манури подал первую докладную записку, и она не произвела особого впечатления: в ней было слишком много рассуждений, слишком мало чувства и почти никаких доказательств. Нельзя полностью обвинять этого искусного адвоката. Я не разрешила ему набросить хоть малейшую тень на репутацию моих родителей. Я просила его щадить монашество и, главное, монастырь, в котором я находилась. Я не хотела, чтобы он изобразил моих зятьев и сестер в слишком непривлекательном виде. В мою пользу говорил только мой первый протест, провозглашенный весьма торжественно, но высказанный в другом монастыре и впоследствии нигде не возобновленный. Когда вы ставите защитнику такие ограничения, имея дело с противником, который в своем нападении ни с чем не считается, попирает правду и неправду, утверждает и отрицает с одинаковым бесстыдством и не отступает ни перед ложным обвинением или подозрением, ни перед злословием, ни перед клеветой, вам трудно одержать победу. Ведь в судах, где привычка к надоевшим и скучным делам мешает