Шрифт:
Закладка:
Но еще до того Бунин не очень заметно, но, как всегда, «против течения», осваивает поэтический опыт Языкова в полной мере.
Так что же произошло? Почему бывший толстый закомплексованный мальчишка, через много лет, умирая от сифилитической сухотки мозга, превратившийся в живые мощи, с жидкой смешно торчащей бороденкой и иссохшим лицом, только глаза остались те же – голубые и лучезарные, ставший к тому времени знаменем и оплотом «крайне правого реакционного крыла славянофильства», выплеснул и в это глухое время «своей мелкой озлобленности на весь мир и нарастающей неряшливости в стихе» такое, что и Жуковский и Гоголь готовы были считать его равным Пушкину – а потом оказался надолго затоптанным временем?
И дело не только в том, что рядом с Пушкиным становился приглушенным свет любого гения и их потом уже «не замечали». Дело в самой грандиозной эпохе, когда все было преувеличено – воистину, одна из тех эпох, когда из горчичного семени вырастали огромные деревья. Тынянов правильно отмечает, что в те времена все было гениальным, даже графоманство. Написать «Весну зимы являет лето», как граф Хвостов, мог только совершенно гениальный в своем графоманстве графоман, в другие эпохи этого быть не могло, говорит Тынянов.
И он абсолютно прав.
Но для того, чтобы до конца понять эту эпоху и присутствие Языкова в ней, надо понять невообразимое. Это была эпоха, в которую изменился сам ход времени, из земного и материального время перешло в ту категорию, когда оно само перестает существовать.
На подобное вторжение иного времени в земные измерения эти самые земные измерения должны были отреагировать, чтобы не разрушиться. Это не Николай Первый запустил колесо уничтожения (и самоуничтожения России) от убийства Пушкина до убийства Лермонтова и до разгрома всего, чем дорожили Лермонтов и Языков (мы этого еще коснемся), это его руками природа нашего мира воспротивилась (в общем-то, вполне по повести Стругацких «За миллиард лет до конца света»).
В истории несколько раз время вырывалось за пределы земного, и каждый раз это выплеск подавлялся и уничтожался. Так было в Шекспировскую эпоху, когда где-то до 1606 года время в его земном измерении перестало существовать (и как это совпадает по срокам со всем происходившим от России до Испании, где Лопе де Вега начал последний отрезок пути; а уж как Кальдерон-то ворвался к Пушкину и Языкову – об этом отдельный разговор!) Так было во времена Катулла и Овидия, парадоксальным – а может, вовсе и не парадоксальным – образом соотнесшимися с величайшими сроками уничтожения времени земного.
Так происходило и в лучшее время Пушкинской эпохи, когда вроде бы слабый и тоненький, но неуемный корень, протянувшийся от елизаветинских времен, потщился дать ростки (и лозу) в полную силу во время 1820-х – 1830-х годов. Ключевский, в своей работе «Евгений Онегин и его предки», совершенно правильно отмечает, что поколение Пушкина и Онегина было много большим обязано елизаветинским «дедам», чем екатерининским «отцам».
Для того, чтобы понять, что тогда происходило, надо принять невообразимое. Даже Гегелевская диалектика (в отличие от диалектики апостола Павла) твердит нам, что есть либо детерминизм, либо свобода воли. Но надо хоть как-то принять, что существует и то, и другое. Да, ход времен предопределен. Но в зависимости от каждого свободного поступка любого человека, которому дана свобода воли, эта предопределенность тут же перестраивается, она перестраивается каждую долю секунды и до бесконечности, и при этом остается предопределенностью. Предопределенность не изменяет себе, она заранее предвидит последствия свободы каждого из нас, но при этом не перестает удивляться, что эта свобода осуществляется.
Пока мы не примем, что предопределенность и полная свобода существуют вместе и что в каком-то другом измерении между ними противоречия нет, мы ничего не поймем в «золотом веке» русской поэзии.
И порой возникает литература, умеющая выражать эту многомерность времени. О том, как художественное время становится временем реальным, нам в связи с Языковым сколько-то придется поговорить.
Поэтому не удивляйтесь, если разом прозвучат абсолютно противоположные взгляды на тот или иной эпизод жизни Языкова, на ту или иную сторону его творчества. Тот случай, когда противоположности сходятся, когда без напряжения между ними нет объема и глубины.
Пролог, или Точка отсчета
1
В связи с ликвидацией Свято-Данилова монастыря и, соответственно, уничтожением Даниловского кладбища было принято решение прах «самых уважаемых покойников» перенести на Новодевичье кладбище. Что 31 мая 1931 года (в день полнолуния, когда мертвецы выходят из могил, а некоторые, говорят, и кровь сосут) и было осуществлено.
Все «были» и былины, мифы и легенды об этой беспримерной акции сосредоточены прежде всего и исключительно на переносе праха Гоголя. И сколько вокруг вскрытия могилы Гоголя вполне достоверных, с бытовыми деталями, живописных страшилок! И череп Гоголя был странно повернут (мол, все-таки, видимо, живым его похоронили), и страшные несчастья посыпались на тех, кто участвовал в перезахоронении, а в первую очередь на тех, кто позволил себе «сувенир на память» взять – кусок ли полуистлевшего сюртука, сапог ли; вроде, даже ребро Гоголя кто-то прихватил… И нигде никогда не промелькнет, что вместе с могилой Гоголя вскрыли и могилу замечательного нашего поэта Николая Языкова, одного из ближайших его друзей. А по духу, возможно – самого близкого ему человека. Не просто так Гоголь указал в завещании, чтобы его обязательно похоронили рядом с Языковым! Как по жизни они добредали вместе, как легли потом рука об руку, так вместе и поехали на Новодевичье кладбище. Но трясущийся в тот день в грузовике по улицам Москвы гроб Языкова прошел бледной, почти призрачной тенью рядом с гробом Гоголя. А ведь было в жизни Языкова немногим меньше загадочного и мистического, чем в жизни Гоголя – даже странно, что на «месть праха Языкова» никому не пришло в голову списывать всяческие последующие неприятности. Гоголь да Гоголь – заладили…
Хотелось бы понять, что чувствовала «литераторская делегация» уполномоченных наблюдателей за перезахоронением – Юрий