Шрифт:
Закладка:
Я думаю, что именно синтез и конфликт остранённо-научного и инфантильно-лирического создаёт уникальность интонации Данилы. Со стороны остранённо-научного – аналитическая философия языка и разные другие современные дискурсивные пространства. Со стороны инфантильно-лирического – рифма и перебивчивый ритм, превращающие философскую лирику в страшные считалки, в которых проявляется то, что за пределами языка. Синтез и конфликт остранённо-научного и инфантильно-лирического и есть те самые витгенштейнианские отношения языка и невыразимого.
Если брать современное отечественное культурное поле, интересно, что у Данилы Давыдова, на мой взгляд, есть ряд пересечений именно на уровне общих базовых координат мысли с филологом и философом Вадимом Рудневым. Руднев тоже опирается на аналитическую философию языка и так же она у него оказывается способом говорить об ужасе и других экзистенциальных вещах. Хотя Данила, как мне кажется, больше пытается оставаться в рамках позитивно-научных координат мысли, тогда как у Вадима к витгенштейнианской проблематике добавляется психоанализ, и он часто пишет свои книги свободным потоком ассоциаций.
Неуверенность, шаткость, ненадёжность субъекта и его речи, постоянное усилие осмысления отношения слов и вещей и вообще огромная воля к познанию, маска условного «позитивизма» и экзистенциальный ужас, проблески высокого, «классического» штиля в сочетании с чем-то наивным, детским, испуганным, потерянным и маргинальным, покорёженным и покоцанным, «утомлённая привычность иронии», артистическая лёгкая небрежность владения словом, парадоксальность мышления, изящество, ум и образованность, стоящие за этими стихами, и, простите за выражение, точность и глубина синхронизированной с поэзисом мысли (лингвистически-философски-экзистенциально-социально-антропологической), – так бы я описала своё впечатление от стихов Данилы Давыдова. Его взгляд как бы видит всё надвое и мерцает между этими возможностями видения: через детерминизм и через непостижимое. А пластичность его языка оказывается способна выдерживать недюжинную содержательную плотность этих стихов.
В стихах Данилы чувствуется постоянный диалог с контекстом. Это не те стихи, которые пишутся без оглядки на контекст, наоборот – с постоянным его учётом. Данила говорил мне, что хочет указать в подзаголовке книги, что все вошедшие в неё стихи были написаны до 24 февраля 2022 года, так как, по всей видимости, полагает, что с этого момента контекст восприятия стихов радикально изменился. Однако при прочтении рукописи этой книги, я обратила внимание, что многие стихи читаются так, как будто они могли быть написаны уже после, в качестве отклика на текущие события. Есть тексты, как будто абсолютно точно к настоящему моменту подходящие. В действительности же – это стихи в основном последних пяти лет, с включениями ряда более старых текстов в середине книги. Самые ранние из вошедших в сборник стихов были написаны в 2012‐м, основная масса – в 2016–2021 годах. Эту книгу Данила собирал долго, несколько лет работал над ней, всё не мог собрать окончательный вариант, и, мне кажется, в итоге получилась продуманная, выстроенная, точно выверенная композиция.
В основном стихи «Ненадёжного рассказчика» – ритмически организованные, рифмованные; периодически возникающие верлибры на их фоне обнажают свою, несколько отличающуюся от основной массы стихов в этой книге, роль: они чаще оказываются стихами-жестами, они более концептуальны, в них больше иронии, прагматики, дискурсивности, прямого высказывания и рефлексии. Они возникают в книге как штрихи-пунктиры, задающие определённую рамку чтения, оформляющие основной массив рифмованных стихов. Вот, например, что говорит субъект этой поэзии о себе в стихотворении под названием «Прямое высказывание», которое одновременно как бы и является прямым высказыванием и показывает его проблематичность:
но что делать, если
прошлое и настоящее раздроблено так, что не соберешь,
если нет никакого такого «я»,
что жило бы вне времени, обстоятельств, способов говорения,
какого-то там истинного, сущностного «я»
ну, или что делать, когда
мой настоящий голос –
едва слышный шепот рептилии,
неподвижно сидящей на камне,
смотрящей на мир будто бы остановившимся,
будто бы даже и мертвым взглядом
Постоянно звучащий мотив в «Ненадёжном рассказчике» – судьба человека как вида. Его путь между обезьяной и «божественным роботом». Обезьяна – это, например, горилла Коко[2], которой в книге посвящено пронзительное стихотворение:
Памяти гориллы Коко
улетела куда-то хорошая птичка
и собственно ей среди этих вот
делать было особенно нечего
такой получился вид, но в просторечии род
ты говорила лучше чем мы
этими вот оказавшиеся случайно
времени тебе сновидений, прекрасной безлюдной страны
я там плакать, лошадь печальна
Примечание: «Коко – хорошая птичка», «я там плакать», «лошадь печальна» – фразы Коко.
Для меня этот текст выражает трагизм вдруг пробуждённого в рамках некоего непонятного эксперимента в животном теле сознания и мышления, мучительных и неполных, приходящих через освоение языка, и кажется, что это не про гориллу Коко стихотворение, а про каждого из нас. Может, она должна была быть просто животным и не вступать на этот трудный и болезненный путь рождения сознания, путь для неё заведомо обречённый, имеющий неотменимые ограничения? Ну а для нас? Может быть, наше мышление и язык тоже находятся, по сути, в сходном положении, просто на более сложном и развитом уровне? Качественное это различие или только количественное? Может быть, выпадение сознающего разума из времени сновидений, в котором все вещи способны превращаться друг в друга, ничто себе не тождественно, ничто не определённо и существует в объединяющей всё, не расщеплённой языком целостности, – это вообще какая-то страшная ошибка, не только для гориллы, но и для нас? Зачем это всё, и почему от этого всего так больно? И так жаль этого нашего общего с Коко пра-дома, времени сновидений, в который можно вернуться после смерти, что и сказать нечего кроме «я там плакать», «лошадь печальна». Может быть, поэт, человек, таким странным образом употребляющий речь, – и есть что-то вроде гориллы Коко, только для человеческой популяции: тот, кто немного, чуть-чуть, не то страшным, невероятным усилием, не то милостью избравшего его экспериментатора, сумел вырваться за границы видовых ограничений сознания, мышления и языка.
В новой книге Данилы Давыдова для меня, наверное, это самая сильная и мучительная нота: экзистенциально-антропологический вопрос о возможности жизни, сознания, мышления и языка на фоне ничто, ужаса, одиночества, смерти, вечного молчания бесконечных пространств и грядущего постгуманизма и возможного изменения природы человека. В том, как эта тема звучит