Шрифт:
Закладка:
Давно пора было бы их покормить, конечно, однако Клавдия, пропустив уже все сроки, сидела в кухне, набросив на плечи теплый платок, зябко прижав его руками к груди, посматривала в окно, за которым красногрудыми снегирями висели кое-где на ветках неопавшие яблоки, и думала, что Кузю она покормит после, потом… А уж Ваську, так того и кормить нынче нечего. Зачем же его, кормить-то? Откормился он, отожрал свой век, и ничего ему больше не светит, потому что все о нем было загодя обговорено и решено: к Октябрьским, не позднее…
Вот проснется сейчас Григорий, подкатит на мотоцикле из Мошенского совхоза Генка-резак, подойдут Капустины, соседи, с которыми надо будет поделить мясо…
Клавдия, может, и отсоветовала бы мужу, когда наладился он брать по знакомству в том совхозе кабанчиков, которых, правду сказать, предлагали считай за бесценок — по трояку за кило живого веса! — да встряла Мария Капустина, повариха лесной школы-интерната, где круглый год жили хворые дети, посулила выносить каждый вечер помои, и Клавдия соблазнилась: как-никак, а подспорье заметное, одного хлеба-то на них не напасешься.
Забежит Клавдия со швейной фабрики после смены в школу, к черному ходу, где кухня, глянет в ведерки, а в них — до самых краев каша на молоке, крутая, белая. Ведь ребятишки-то нынешние — по своей знает — больно уж привередливыми растут: того не хочу, этого не желаю… А в войну бы такие помои, кашу такую бы — да на стол…
Вот за эти-то ведерки, как договаривались тогда, причиталась теперь Капустиным половина кабана. Хорошо еще, что Мария в первый же день сама облюбовала Ваську, ухо ему надрезала, а то чего доброго и до скандала могло бы сегодня дойти. Хотя и кормили кабанчиков из одного корытца, а Васька оказался поплоше Кузи, покороче вершка на два, но в этом виноватить некого — судьба.
Клавдия втихомолку порадовалась про себя, что недобрал меченный Марией боровок двух пудов. Ведь не ходила за ним Мария ни единого денечка, пальцем о палец не ударила, а ведерко-другое помоев за двери выставить — велик ли труд! Так за что же ей теперь цельную-то половину отхватывать? За какие такие заслуги особые?
Не вытерпела как-то Клавдия, заикнулась об этом Григорию, можно сказать, даже прямо намекнула: не дам мяса, хватит с нее головы да ножек на холодец! За глаза хватит. Но Григорий уперся — и ни в какую: дескать, как сама сговаривалась с Марией, так тому и быть, а меня в ваши бабские склоки не впутывай.
Может, и ему не особо сладко было вот так, ни за что ни про что отрывать от сердца свое, чужим людям выкидывать. Но, зная мужнин характер, Клавдия не стала перечить, смирилась, как смирялась всегда со всеми напастями и бедами, которых хлебнула в замужестве под самую завязку. Раньше пил Григорий помногу, когда в артели работал, где металлическую игрушку делали. А на питье-то, понятно, денежки нужны. Снюхался он с тамошними шаромыгами, которые кровельным железом промышляли, а их всех и замели. Дали ему три года. Два он отбухал на Севере и попал под амнистию… Да что ему те два года! Кормили там его, одевали, на делянку, в лес, — рассказывал — тракторами возили… А каково-то ей тут одной с маленькой Наташкой на руках было вертеться? Каково было дом отстаивать, чтобы не отобрали по суду? Нет, не Григория тогда наказали, а ее… Люди-то кругом какие завидущие! Раз посадили мужика, значит, дом у вас краденый. А того не помнят, хотя сами все видели, как мордовались они с тем домом, сколько в него трудов положили, сколько сил да копеечек… Слава богу, судья знающий попался, внял ее горю, все проверил, кого надо допросил — и дом не тронули… А разве потом кто ей спасибо за это сказал? Кто?.. Видать, так уж на роду ей написано: всю жизнь на кого-то горбатить — то на мужа, то на дочку, то на соседей… Это же только подумать: всю-то свою жизнь горбатить без роздыху, всю-то жизнь — до остатней минуточки!..
Клавдия уже не замечала ни сизого палисадника, ни оголенных веток над ним, ни сморщенных краснобоких яблок, ни серого низкого неба, рассеченного наискосок двумя нитками проводов, которые протянул Григорий в сарайчик, чтобы зажигать там свет, не выходя из кухни. Все как-то мутно расплывалось перед нею. Колыхались под веками непроливающиеся слезы, и, когда она изредка смаргивала их, ресницы ее слипались, а ограниченное оконной рамой пространство как бы заволакивалось радужной пленкой, сквозь которую ничего невозможно было разглядеть на улице, — щипало глаза.
И уже не жалко ей было отдавать Капустиным мясо — черт с ними, пускай подавятся! — и трудов своих она больше не жалела; Клавдии было жалко себя. И она думала, что некому здесь за нее вступиться, одна она на свете, сирота, и что жизнью ее, быть может, тоже распорядился кто-то сторонний и равнодушный, все вешки в ней порасставил, пути обозначил и сроки определил, как некогда они с Марией определили горемычную судьбу кабанчика Васьки, которому и осталось-то терпеть всего ничего…
Но когда Клавдия мысленно опять вернулась к предстоящим сегодня заботам, когда глянула в нетерпеливом испуге на стенные часы, желтый маятник которых бесшумно отмахивал уходящие от нее безвозвратно секунды, когда до нее дошло наконец, что скоро уже половина девятого, что Григорий спит, а Генка не торопится, — руки ее бессильно опустились. «Ну, а как он и вовсе не приедет, распрекрасный этот Генка-резак? — засомневалась она всерьез. — Если он вчера пьяным напился или еще чего? Неужто придется Никанора с поселка просить? Так ведь когда в прошлом году его Броушкины позвали свинку забить, он у них всю кровь на землю выпустил… К кому же теперь кинуться-то, а?»
Клавдия поднялась в растерянности, прислушалась, не затарахтит ли где-нибудь в проулке мотоцикл, но ничего не услышала. И, уже не беспокоясь о том, что может потревожить шумом Григория («Глянь-кось, барин какой, разоспался!» — подумала она), нарочито громко протопала в сени, с силой рванула и прихлопнула за собой дверь.
А Григорий и без того уже не спал, хотя и лежал еще на кровати, повернувшись к стене. Он слышал, как вставала жена, как зажигала газ, сновала по кухне, проходила через комнату на веранду, — откуда сразу приятно повеяло на него свежим холодом, — брякала там стеклом, потом затихла надолго, и как грохнула в сердцах дверью — тоже слышал,