Шрифт:
Закладка:
— Зрачки реагируют равномерно, — глубокий мужской бас почти оглушил меня, — внутричерепной гематомы нет.
— Да у него голова пробита! Посмотрите, все в крови.
Голос заступника был молодым и звонким.
До затылка кто-то дотронулся, и я почувствовал боль. Но не такую, как была раньше, а легкую, почти незаметную.
— Тут простое рассечение. Кости черепа не повреждены. Сейчас обработаю и отправлю его назад. Как же он мне надоел, вы бы только знали, коллега!
Проморгавшись, я обнаружил себя лежащим на больничной койке, а надо мной нависал крупный бородатый доктор в таком же привычном бело-сером халате. Они их вообще никогда не стирают, что ли?
— Что за…потные яйца бабуина… тут происходит?
Это заблуждение, что в тюрьме ругаются матом. За неаккуратные слова нынче большой спрос. Выругался по матушке — добро пожаловать на разбор.
— Что, что… Ты упал с лестницы, — радостно оскалился лепила, лицо которого будило во мне какие-то смутные воспоминания. — Опять упал, представляешь! Только на моей памяти в третий раз. Тебе, парень, наверное, нравится с лестницы кувыркаться?
— Не понимаю ничего, — прохрипел я. — Я же от туберкулеза умирал. Кровью харкал… Почему голова болит? Руки! Да что тут…
— Хорошо же ему прилетело! — врач покивал с понимающей улыбкой. — Опера совсем с ума посходили! Не берегут себя совершенно. Так ведь и вспотеть можно. А на дворе декабрь, на минуточку. Пневмонию поймать, как здрасте.
Я потянулся было к голове, звенящей от боли, словно колокол, но застыл. Руки оказались не мои. Я свои хорошо помню. Дряблые, костистые, забитые наколками. На левой кисти не хватало двух фаланг, отморозил в свое время. Привет солнечному Магадану. А эти руки я узнавал с трудом. Они были молодыми, сильными, с гладкой чистой кожей.
Я сдвинул робу на плечах. О! Знакомая татуха. Кинжал с правого плеча входил в горло, а выходил с другой стороны на левом плече. Я ее сделал весной 91-го.
— Что ты разглядываешь себя, Хлыст? — поинтересовался доктор, обрабатывая мне голову. — Не дергайся, мешаешь.
— Да что тут происходит? — я рывком сел на кровати.
— До чего же ты беспокойный пациент, Хлыстов, — бородатый посмотрел на меня с легкой укоризной в затуманенном дозой казенного спирта взоре. — Тебе же выходить сегодня, а ты опять в оперчасти нахамил. И очередное сотрясение получил, и, что куда важнее, казенную постель в крови перепачкал!
— Козлом не стану, — механически произнес я, с ужасом понимая, что говорю я это второй раз в жизни. Именно так и я сказал за день до того, как вышел на волю в далеком девяносто первом. А если быть точным, 7 декабря 1991 года. Я очень хорошо запомнил тот день. Кум и Ко из оперчасти решили напоследок повесить на меня расписку в сотрудничестве. Лежит в деле и не мешает — потом, может, поможет кому. Я напрочь отказался, после чего был избит. В очередной раз.
Я попал в прошлое⁈ Но как?
Через полчаса я, оглушенный и загнанный, уже сидел в коридоре медсанчасти. Боли не было, она придет позже, когда закончит свое действие анестезия. Рассечение на затылке мне зашили, добавив в привычный ассортимент лекарств новокаин. То ли в честь освобождения, то ли потому что шил молодой, неопытный еще доктор. Он пока не знал, что хорошо зафиксированный больной в обезболивании не нуждается. Ничего, научится. Какие его годы.
Я не мог прийти в себя. Я снова молод. Мне двадцать пять. Я прямо завтра выйду на волю, отсидев от звонка до звонка. Мама умерла полгода назад, а отца своего я в глаза не видел. Он был одновременно моряком дальнего плавания, секретным разведчиком и космонавтом, который спал в анабиозе на корабле, который летел к Альфе Центавра. Да плевать, кем он был! Материно неловкое вранье я раскусил, когда мне было пять лет. А самое поганое, что раскусил его не только я, но и ребята на районе, которые отличались от меня тем, что имели полный набор насквозь проспиртованных персонажей, которые азартно забивали козла за столиком. Они подарили мальчишкам свое имя в качестве отчества, и это вселяло в последних ничем не обоснованный оптимизм. Вот такая жизненная коллизия привела к тому, что многие во дворе, особенно старые бабки на лавочке, смотрели на нас с мамой как на говно. Уж они-то, выросшие в деревне, спали со своими мужиками только после свадьбы, и никак иначе. Они хранили верность своим алкашам и ужасно этим гордились. Ну, по крайней мере, так все это преподносилось с лавочек… А наличие во дворе нас с мамой они категорически не одобряли, о чем и не стеснялись высказываться в форме, максимально приближенной к матерной. Я был ребенком. Мне было обидно, мне было больно, а потому свое место под солнышком я занимал кулаками. Мне ведь и не оставалось ничего больше, как только вбить в глотку обидчику его слова вместе с зубами. Даже странно, что я не сел раньше.
Облезлая сталинка в рабочем районе сразу после войны стала коммуналкой. И она оставалась таковой, хотя человек уже давно полетел в космос, в Москве прошла Олимпиада, а Советский Союз развалился на части, к вящей радости измученного сухим законом населения. Оно, население, еще не понимало, что совсем скоро линии на карте, по которым порвали великую страну, закровоточат. Люди мечтали о сорока видах колбасы в магазине и собственной яхте. Они видели все это в сериале про рабыню Изауру. Только и разговоров было: о колбасе да о несчастной судьбе бразильской рабыни. Даже в тюрьме эту бодягу смотрели — в ленинской комнате! Сгоняли всех зэков вечером и врубали «мыло». А сидельцам и хорошо — поглядеть, как дон Педро лезет под юбку рабыни. Самое то, что надо для измученных воздержанием мужиков.
— Что задумался, Хлыст? — ко мне подошел врач и осмотрел повязку на голове. — Борзый ты очень, могли ведь и сломать окончательно.
— Не дождутся, — буркнул я, трогая затылок.
— Ладно, дуй в отряд, собирайся. Завтра перед выходом я тебе повязку поменяю. На свободу с чистой повязкой. Ха-ха-ха!