Шрифт:
Закладка:
— Ясен пень. Блатные на нас зуб имеют.
Так что лишние глаза не помешают. Их обладатель робко садится на самый краешек койки. А в камере поднимается шум. Оказывается, Зяма грохнулся к опущенным. У блатных это считается трагедией, несчастным случаем, когда человек невольно прикоснулся к барахлу опущенных. Теперь он зараженный-прокаженный, уважающий себя вор руки ему не подаст.
Не знаю, как сложились бы отношения с блатными, боюсь — скверно, но Зяму, Тунгуса и двух авторитетных воров забирает этап. Спасенный мной недотепа жмется поблизости, боится отойти даже к параше.
— Меня зовут Ганс Карлович Мюллер…
— А погоняло? — вопрос повисает в воздухе, и задавший его Василий врубается, что новичок не знает лагерный диалект. — Ну, кличут тебя как?
По кислой и какой-то бесцветной рожице Мюллера заметно, что о главном атрибуте заключенного он даже не задумывался.
— Ща крикну в окно: тюрьма, дай имя! — щерится мой напарник. — Такую кликуху дадут…
— Да ясно какую, раз Ганс Карлович, — вклинивается сосед напротив. — Фашист!
В камере сложно хранить секреты. Слышно почти все. Как ожидалось, другие сидельцы поддерживают. Гансу ничего не остается, как принять. Vox populi vox Dei, глас народа — глас Божий.
— Фашист так Фашист, — я пресекаю робкую попытку шестерки отмахнуться и задаю следующий вопрос, перечисляя воровские специальности: — На фармазона или там блинопека не похож. По какой статье?
— Пятьдесят восьмая, пункт шесть, — он жалко улыбается и смотрит мне в глаза, будто ждет сочувствия в абсурдности обвинения. — Немецкий, стало быть, шпион.
Это зря. Потом, на Колыме или в Магадане, политические собьются в кучу. Здесь, среди разношерстной уголовки, враг народа становится изгоем. Блатные в такие игры не играют. «Советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала: нет!» В транзитках и пересылках лучше скрывать политическую статью до последней возможности.
— Яволь, герр шпион. И как угораздило?
— Да какой я шпион… — Фашист нервно приглаживает пятерней жидкие светлые волосы, не остриженные пока наголо. — Работал в Липецке, там была военная авиационная школа, готовили немецких летчиков. До Гитлера! А мне говорят — нацисты тебя завербовали. Когда фюрер пришел к власти, немцы уехали.
— А ты? — невольно копирую манеру следаков. Но Мюллер не рассказывает гладко, приходится понукать.
— Перевели на Казанский авиазавод.
— Шпионить! — радостно подсказывает Василий, я шикаю на него.
— …Конструктором. Инженеров арестовали в прошлом году, когда упал «Максим Горький». Ну, АНТ-20. Слышали?
Кто ж не слышал.
— Твоя работа? — снова встревает любопытный сосед, другие сокамерники клеят ухо.
— Что вы! В него какой-то умник на истребителе врезался. Хороший был самолет. Потом успокоилось все, в этом году опять… Меня ночью взяли, из общежития. С немцами в Липецке общался? Выходит — шпион, вредитель и диверсант.
Недоверие в камере такое густое, что можно резать ножом. Тут все невиновные, с их слов, конечно. «Мусора дело шьют, волки позорные». Но каждый знает про себя, что рыло в пуху по самое не балуйся. Значит, и Фашист не зря елозит по шконке тощим задом.
Демонстративно теряю к нему интерес. Если что-то важное имеет сказать, молчать не будет. Вон сколько наплел про секретные дела — немецкую учебку и авиационный завод.
За следующие сутки Мюллер расспрашивает про тюрьму и понемногу привыкает к новой жизни. Раньше был личностью, теперь простой зэка. Эти две буквы — ЗК — недавно означали «заключенный Каналстроя». С завершением Беломорканала так зовут нас всех.
Мне в двадцать один смешно его поучать, вдвое старшего, попутно гонять с мелкими поручениями. Тем более сам за решеткой сижу всего на неделю больше. Может, он и правда шпион, мало о нас сведущий?
— Вас Волгой величают, потому что вы с Поволжья?
— Не угадал. Слышал, как судья на ринге кричит «бокс»? Или на фехтовальной дорожке «ангард»? «Волга» на блатном языке означает сигнал к драке.
Фашист добросовестно учит феню. В лагере без этого невозможно.
— А как вас до тюрьмы звали?
— Теодор Нейман.
Его глаза мутно-оловянного цвета подозрительно выпучиваются.
— Еврей?
Вася радостно гыкает. Точно, новенький наш — фашист, раз не любит евреев. Объясняю, что евреем был Зяма, он же Зиновий Гойхман, схлопотавший от меня по мордасам. Я из немецкой поволжской семьи.
Ганс Карлович побаивается Васю, больше ко мне тянется.
— Скажите, Волга, вы — человек образованный, в отличие от… От остального контингента. Как же вы… во всем этом…
Во всем этом навозе? Кричу от восторга! С детства мечтал. Но — так выпало.
— Первые сутки на стену лез. Задирался и дрался со всеми, чуть не пришили. Потом один дедок, из воров-законников, тихо так говорит: не мельтеши. Прими зону, и она тебя примет. Другого не будет. И завтра, и через месяц, и через год. Я твердо решил приспособиться и выжить, сколько бы ни впаяли — десять, пятнадцать лет. В лагере моя образованность до звезды.
Оловянные глазки Фашиста изумленно моргают.
— Но в лагере есть же культурные! Инженеры, служащие.
Смотрю сочувственно.
— Есть. Их так и зовут — лагерная пыль. Выживать на зоне, даже получать некие радости этой жизни умеют только воры. Я у блатных учусь — держаться, говорить, вести себя по понятиям.
— Получается?
— Не всегда. Зачем-то на Тунгуса с Зямой сорвался. Подфартило — этап ушел. Законники мне бы растусовали, что рамсы попутал, — замечаю его непонятливость и перевожу с тюремного на русский: — Популярно объяснили бы мою ошибку, возможно — пером в бок.
Ганса не радует перспектива становиться законченным зэком.
— Покурить бы…
Ну, здесь нет папиросного ларька. Пиджак с кровавым пятном уплывает в недра камеры, взамен получаем горсть табака-самосада и кривые обрывки газетной бумаги.
— Учись, Фашист, — веско талдычит Василий. — Курева всегда мало.
Он глубоко вдыхает вонючий дым, отдает мне самокрутку. Бывший владелец пиджака получает бычок последним. Всего одна жалкая затяжка, и огонек обжигает пальцы.
— У вас в Германии, небось, сигары буржуйские?
Новичок не успевает ответить Трактору, что он советский немец. Наши национальные откровения прерываются. Пупок с лычками сержанта выводит меня и Мюллера в коридор, втыкает носом в стену. Гремят замки, лязгают двери, повторяя в миллиардный раз тюремную музыку. Нас ведут куда-то вниз через бесконечные лестницы и проходы, широкие по дореволюционной моде. Но даже бесконечность рано или поздно достигает финиша. В нашем случае это пенал метр на два метра, не только без койки, но даже без стула. Наконец, меня вталкивают в допросную камеру, где стол и два табурета, все привинчено к полу. Хмурый лейтенант госбезопасности топчется на месте. В руках у него тощая папочка с моей фамилией на обложке, протягивает ее капитану, что занял насест за столом.
— Еще один,