Шрифт:
Закладка:
Затем появились друг за другом дети; однако поначалу они были только свежей плотью, не рассеивающей страх и не успокаивающей её, даже наоборот: страх лишь удвоился, вызвав в её душе опасения за них, тревогу, как бы их не коснулось какое-нибудь зло; она брала их на руки от наплыва эмоций, ограждала их: и когда они бодрствовали, и когда спали, покрывая их бронёй сур из Корана, амулетов, заговоров и талисманов от сглаза. Что же до истинного спокойствия, то она испытывала его лишь тогда, когда тот, кто отсутствовал, возвращался с ночной посиделки в кофейне. Это не было странным: она сама заботилась о ребёнке: то баюкала его и ласкала, то вдруг прикладывала к груди, то робко и тревожно прислушивалась, а то голос её переходил на крик, словно она обращалась к кому-то, кто был тут же, рядом: «Уйди от нас! Это не твоё место. Мы мусульмане, единобожники!» Затем она в спешке читала суру «Аль-Ихлас». Когда же со временем её общение с духами слишком уж затянулось, бремя её страхов стало гораздо легче, и она почувствовала некую уверенность в их шутках, которые совсем не приносили ей вреда, и если у неё создавалось ощущение, что они бродят вокруг неё, то говорила тоном, не лишённым кокетства: «Разве ты не уважаешь рабов Милостивого?… Между нами и тобой стоит Аллах. Так уйди от нас, почтенный!» Однако она не знала истинного покоя, пока не возвращался отсутствующий. Да, одного его присутствия в доме — спал он, или нет — было достаточно, чтобы в душе у неё воцарился мир. У запертых дверей была горевшая или потухшая лампа. Однажды, в первой год совместной жизни с ним, ей пришло в голову вежливо объявить ему своё возражение против его непрерывных ночных посиделок в кофейне, но он лишь схватил её за ухо и громко сказал ей решительным тоном:
— Я мужчина! И запретить могу только я. И я не потерплю никакого контроля над своим поведением. Ты же должна только подчиняться, и остерегайся понуждать меня исправиться по-своему.
Из этого и других, последовавших за ним уроков, она усвоила, что может перенести что угодно, даже общение со злыми духами, вот только глаза у неё краснели от гнева, и она вынуждена была безоговорочно подчиняться. И она подчинялась настолько, что ей стало противно делать ему порицания из-за посиделок в кофейне даже втайне. Глубоко в душу ей запало, что истинная мужественность, деспотизм и посиделки в кофейне после полуночи — всё это тесно связанные с натурой свойства. Затем со временем она принялась гордиться всем, что исходило от него — неважно, радовало это её, или огорчало; при любых обстоятельствах она оставалась всё той же любящей, послушной и покорной женой. Она ни дня не сожалела о том, что охотно избрала для себя благополучие и покорность, и воскрешала воспоминания своей жизни в любое время, когда ей того хотелось, ибо они показывали ей лишь благо и радость. Иногда её страхи и печали казались ей голодными призраками, и удостаивались лишь улыбки сострадания. Разве не прожила она вместе с мужем, несмотря на все его недостатки, четверть века, и родила от этого брака с ним сыновей — зениц очей своих, разве не получила дом — полную чашу добра и благополучия, и счастливую жизнь…? Ну конечно же да! Что же до сношений со злыми духами, то оно протекало мирно, как и каждую ночь, и ни один из них не трогал ни её саму, ни её сыновей, лишь разве что в шутку, или, скорее, заигрывая. Она ни коим образом не жаловалась, и хвала на то Аллаху, словами из Книги которого успокаивалось её сердце, и милостью которого наладилась её жизнь. Даже этому часу ожидания, прервавшему её сладкий сон по требованию долга — услужить мужу — надлежало закончиться к концу дня. Она любила это время в глубине души, не говоря уже о том, что оно стало неотделимой частью её жизни и смешалась с большой долей воспоминаний. Этот час был и остаётся живым намёком её расположенности к мужу и самоотверженности, дабы сделать его счастливым. Ночь за ночью ему говорили об этом её симпатия и преданность. Потому-то она полностью чувствовала спокойствие, стоя в машрабийе. Она переводила взгляд через отверстие то на улицу Байн аль-Касрайн, то на переулок Аль-Харнафиш[8], а то и на ворота бани султана, или на минареты, либо смотрела на ассиметричное скопление домов по обеим сторонам дороги, стоящих как будто в армейском строю по стойке «Вольно», облегчающей строгость дисциплины. Она улыбнулась любимому пейзажу. Как же эта дорога, на которой покоились улицы, улочки и переулки, и которая оставалась оживлённой до самой зари, успокаивала её бессонницу, радовала своим присутствием её одиночество и рассеивала страхи! Ночь не меняла её, а всего лишь покрывала окружающие её кварталы глубокой тишиной, создавая обстановку для своих громких, явных звуков, будто тени, наполнявшие основу полотна, глубоко и ясно очищали картину. Поэтому смех в ней отдавался эхом, словно раздавался в её комнате, и была слышна обычная речь, в которой различалось каждое слово и продолжительный жёсткий кашель — до неё доносилась даже его заключительная часть, напоминавшая стон. Послышался громкий голос официанта, который призывал, словно возглас муэдзина: «Набитая трубка зовёт!», и она весело сказала себе:
— Какие хорошие люди… даже в такой час требуют покурить ещё. — Затем из-за этого невольно вспомнила своего отсутствующего мужа и сказала. — Интересно, где сейчас мой господин?… и что делает?… Да сопутствует ему благополучие, где бы он ни был.
Да, один раз ей сказали, что жизнь такого мужчины, как господин Ахмад Абд Аль-Джавад с его достатком, силой и красотой — несмотря на постоянное пребывание в кофейне — просто не может быть лишена женского общества. Однажды её отравила ревность, и охватила сильная печаль. Когда ей не хватило