Шрифт:
Закладка:
До самой до смерти, матушка, - ответил на это протопоп Аввакум.
Суд отправил Ивана Голунова под домашний арест, и это ужасно: человека ни за что заперли в квартире. Но прокуратура и следствие требовали запереть его в тюрьме, а им отказали, во как! И это прекрасно: такой нынче независимый суд, такая свобода. Прямо не знаю, ликовать или плакать.
Иван Голунов , Galina Timchenko , Иван Колпаков , самое время признаться: я вас очень ценю, уважаю, люблю и не верю ни в какие наркотики. Пусть вся эта подлая чушь ухнет в небытие, бесследно исчезнет и от случившегося останутся только те объяснения в любви, которые были не высказаны, а сейчас прозвучали.
Сериал "Чернобыль" мне нравится больше, но все замечания, тут высказанные, абсолютно справедливы, я думал про то же самое. Пятая серия вообще слабее других. И с достоверностью в ней заметно хуже. Фильм разделил мою ленту пополам. Я посередине, и обе крайности мне не близки. Партия гнева и печали также непонятна, как партия драматического восторга: это лучший сериал всех времён и народов. Гм. Но гнев и печаль столь же пародийны. Они сводятся к обвинениям в русофобии: кто ищет, тот всегда найдёт. В фильме с несомненным восхищением показаны люди, жертвенно спасшие мир от ужасающих последствий катастрофы (что чистая правда) - русофобию так не делают. А простой, резонной и всегда желанной антисоветчине мешает презумпция благородства Горбачева, которую создатели "Чернобыля" вслед за всем миром очевидно исповедуют.
6 июня, в день рождения Пушкина, мы с Максимом Семеляком выступаем в Театре наций. Про Максима не скажу, не знаю, а я совсем не Цицерон, но говорить надо, коли вызвался. Обсуждать будем родину, не политику, а культуру, Пушкин нам в помощь и Пушкинская площадь. Если окажетесь неподалёку, приходите задать осмысленный вопрос, это всегда кстати.
Саша Баунов, оказывается, не только политический обозреватель, из самых лучших, но и прекрасный балетный критик, кто б мог подумать. О театре, кстати, в фейсбуке он писал уже не раз, но всегда о драматическом - этот балет, впрочем, тоже драма, о чем в рецензии замечательно сказано, к ней вообще нечего добавить. Ну разве что ещё раз восхититься великой Натальей Осиповой, да и остальными создателями спектакля.
Свободных мест в зале не было; у окна администратора, где дают контрамарки, спрашивали лишний билетик, но я пришёл вдвоём и ничем помочь не мог. К счастью, стоявший следом Михаил Идов оказался один. Просила билет дама 80+, торжественно одетая, очевидно посетившая перед театром парикмахера, осмыслившая и подготовившая свой выход. Сразу было ясно, что она пришла на любимую балерину, что ходит в театр последние 70 лет и не собирается изменять этому ритуалу. Попав на спектакль, она в очередной раз победила смерть, продолжила жить, и все для для того, чтобы полтора часа следить, замирая, как вдохновенная Осипова жить не хочет, не может и терпит от смерти сокрушительное поражение. Что-то тут было очень правильное и в отношениях человека с вечностью, и в отношениях зрителя с искусством.
Ноги эти валялись на дороге из Брюсселя в Антверпен: там соорудили антикварный полигон в поле, куда свезли для продажи бесценные останки со всей близлежащей Европы. Я бродил среди пленительных дребезгов, ржавых умывальников и заглохших фонтанов, давно забытых кумиров, безносых гениев, растрепанных харит, все больше историзма, модерна и ардеко, и вдруг уткнулся в старые ноги, двухсотлетней, а то и трехсотлетней давности, это были каменные сфинксы, опоры для садовой скамейки, две женские фигуры, голова, грудь, лапы и вздернутый хвост, у каждой сбоку выбоина, куда входило сидение, утраченное в веках, остались только скульптуры, их и продавали: они французские, из парка, сказал директор полигона. У принца Евгения, в венском Бельведере, я видел похожих сфинксов, они там на самом верху позади дворца, и в Тюильри такие плавают в одном из прудов, в 18 веке их было много, и в 19 их делали, скамейки романтизма, кругом шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи.
В тенистом бессолнечном блаженстве, в разрушительной для камня сырости они прожили век-другой, пока цвел парк, и моряки старинных фамилий, не сумевшие взойти на гильотину, сидели на них, мечтая о недоступных далеких горизонтах, и объяснялись в любви прелестно-глупым цветам, вышивающим бисером кошельки, и вздыхали, и плакали, и смеялись, и страдали, и дрочили, конечно, куда ж без этого. И так продолжалось одно десятилетие, другое, пятое, десятое, и вечность поседела, и все соскучились, и парк закрылся. И одинокие, брошенные ноги, оставшиеся без сидельцев и даже сидения, приволокли в поле, где они сырели и осыпались.
Зато в Москве, куда я их, спасая, увез, заказав специальный кортеж, их сразу сердечно полюбили. Были они ногами в конструкции, стали, хоть и каменными, но девами, и рабочие, строившие мне дачу, осторожно-почтительно трогали их за грудь: гы-гы, сиськи. Были они садовой скамейкой, стали piece of art, Европой, барокко, и, наконец, попали в тепло, и залитые светом отражаются во всех зеркалах, и