Шрифт:
Закладка:
— Я без сахара, — ерепенился Денис, хотя сладкий чай любил.
— Ну так вот… Вы думаете, мы хотим сделать вас агентом в структурах патриархата, доносить на епископов, на исповеди выпытывать у прихожан, в чем они провинились перед Советской властью и всякое такое? В некотором смысле — мы в этом действительно заинтересованы. Вот предположим, опять-таки, for the sake of argument, что вы примете решение о духовной карьере. И что за то время, пока вы ее строите, в стране… произойдут дальнейшие перемены.
— Они несомненно произойдут! — уверенно заявил Денис, отхлебывая несладкий, но крепкий чай. А ведь было, пожалуй, даже вкусно.
— Согласен, — ласково кивнул гебешник, — а вы печеньки берите. И, как вы, наверное, почувствовали сами, марксизм-ленинизм вряд ли сумеет сохранить свою привлекательность в качестве базовой идеологии. И вот тут… вот тут, mutatis mutandis,[7] выражаясь языком вашего любимого Цицерона, на первое место выйдет некая иная идея. Я лично выступаю за то, чтобы это была идея подлинно русская, проверенная веками, державная, укорененная в нашей национальной истории и не чуждая в то же время высотам общечеловеческих, как говорит Михаил Сергеевич, ценностей. Связанная, так сказать, со всей мировой цивилизацией. И оглядываясь вокруг, я вижу только одну идею, способную заменить нам марксизм. Называется она «православие».
Денис поперхнулся этим чаем, словно слона с пачки проглотил. Ну как же они смеют, а!
— А вы печенькой заешьте. Так вот, мне — нам всем — очень бы не хотелось, чтобы Россия стала полигоном для отработки этих, знаете ли, атлантических западных идеологий, которые нам пытаются продать вместе с «Мальборо» (я знаю, вы не курите) и джинсами, словно цветные бусы папуасам в обмен на их землю и богатства. Такова логика колонизаторов, и надо сказать, они довольно успешно ее применяют в последнее время.
Что мы можем ей противопоставить? Только наше, родное, почвенническое. Но при этом важно не удариться в другую крайность: знаете, все эти старообрядцы-начетчики, все эти скиты и вериги, сектантство и изуверство. Нет, наша версия православия — я подчеркиваю, наша, и я надеюсь, что могу говорить о ней и от твоего, Денис, имени, — она открыта миру. Она принимает всю культуру Запада и Востока, она признает за человеком право на частную и достойную жизнь, и джинсы можно, и «Мальборо», и турпоездки в капстраны, насладиться музеями Ватикана, поработать в библиотеках Оксфорда — но осознавать при этом всю разницу между нами и ними. Всю глубину этой, позволю себе сказать, пропасти.
— И вы… — у Дениса не оставалось слов.
— И мы считаем, что такие парни, как ты — образованные, честные, искренние — и могут помочь нам направить развитие страны именно по этому пути. Не за печеньки, нет. А потому что любите Россию.
Денис подавленно молчал. Какой же у того был бархатный, глубокий голос, проникает аж до печенок, успокаивает, гладит, умасливает… Он не вязался с этой обыденной кухней: потертой клеенкой в аляповатых рисованных фруктах, со слегка покосившейся дверцей кухонного шкафчика, с тяжелыми чугунными блинами электроплиты, как же долго такие нагреваются!
А бархатный голос продолжал:
— Ну, собственно, ответ от тебя прямо сейчас и не требуется. Подписку о неразглашении разве что.
— Я ничего не буду подписывать! — аж чаем чуть не поперхнулся.
— Ну и не подписывай, — тот пожал плечами, — я тебе секретов не выдавал, ты мне тоже ничего не докладывал. Разглашать-то и нечего. Просто чая с печеньками попили. Да на том и разошлись.
Денис поднялся, оставив на дне чашки пару несладких, ой несладких каких глотков. Ну как знак протеста на прощание, что ли…
— А будут вопросы, соображения, будет, чем поделиться… ну, или вопросы какие будут — тот с нажимом произнес слово «вопросы» — не стесняйся, обращайся. Да и я, пожалуй, разок-другой тебе домой позвоню.
Он поднялся белой невнятной тенью, протянул визитную карточку, новомодное изобретение последних времен.
И уже по дороге домой Денис поймал себя на том, что совершенно не запомнил его лица — вот если бы сейчас встретил его в подворотне, но в другой одежде, пожалуй, не узнал бы. Специально они, что ли, таких подбирают?
Но кусочек картона по-прежнему жег карман. Денис вытащил его, прочитал: «Аркадий Семенович, консультант». И номер телефона. Картонка была разорвана на тысячу мелких клочков, и внезапный порыв ветра понес ее по переулку прямо в царство Снежной Королевы…
Спрятаться в сон — это как в глубокую яму упасть, только ее еще выкопать надо. Лежать, ворочаться на стареньком своем диванчике, считать овечек — а они разбредаются, путаются, притворяются обрывками той картонки, что развеял нынче по ветру. И сосет, давит тревога: что дальше? Что они могут сделать? Что будет?
И все же — поплыли стены и потолок, раздвинулось время, раскрылась щедрая ладонь сонного морока…
Серые влажные глаза не смотрят, а протыкают насквозь. Я протягиваю руку — и она тянется навстречу, берет мою ладонь в две своих, прижимает к собственной щеке. На ней тонкий, совсем коротенький хитон, не скрывает — подчеркивает сочную податливость. Но хитон… да где он? Повела плечом — и заскользил вниз, открывая гладкое, молочное, запретное. До звона в ушах, до тумана в глазах…
— Иди ко мне!
Древний зов разверстой бездны, что наполняет мощью и лишает сил. Запах мускуса и весенних цветов, свежесть влажной кожи, сбивчивое легкое дыхание…
— Иди ко мне!
Я не должен — но я приду. Прихожу, не помню об ином, содрогаюсь в упругой и жаркой тесноте, и тело падает, падает в бездну, а кажется, что взлетает на небеса…
Изгибаясь всем телом — вздрагиваю и просыпаюсь. Окунаюсь в полусумрак предрассветной комнаты, надо мной — две прокопченных потолочных балки, слева— роспись по штукатурке: дивный сад и двери во дворец, где живет моя Сероглазка из постыдного и всесильного сна.
И я успеваю прошептать раньше, чем проснусь:
— Не осквернился! Я не осквернился! Это всего лишь сон…
И сердце стучит в ответ: так ли? Так ли? Ты ведь был готов… был готов…
Сердце, уймись, пожалей, не обличай. Постель моя мокра, но это всего лишь сон, ничего не было наяву. Ничего вообще никогда не было. Я давно не ребенок, но я не знал еще женщины — и как же это… как же это просто, всё себе запретить. Ни сомнений, ни страданий выбора, ни ухаживаний, ни тайных содроганий. И как же это невыносимо — выдерживать запрет, убеждать себя в его правоте…
Мне было лет тринадцать, когда это случилось впервые. Мой сон был томительным и знойным, как летняя египетская ночь, и в этом сне были руки, плечи, рассыпанные волосы, и ниже, ниже… и я проснулся от ужаса и стыда, и не мог понять, что со мной произошло. Не мог поговорить об этом с отцом, ведь я был уверен, что всё это грязь, недостойная, липкая, мерзкая, как истечение, которым я тогда осквернился. А мой отец — он был прекрасен и велик, как мог я его таким опозорить!