Шрифт:
Закладка:
— Стачка? — спросил Арнаутов. Он поигрывал цепочкой от часов. Что ж, братцы, давайте, давайте.
Он что-то сказал конторщику, и почти тотчас ворота — их перед тем успели запереть — растворились, и во двор хлынули деревенские, они оттесняли фабричных, иные падали на колени перед управляющим.
— Всех немедленно рассчитаю, — объявил Арнаутов. — Вон их, мужиков, сколько. Захочу — еще навербую, а вы катитесь на все четыре стороны.
Теперь фабричные принялись выталкивать мужиков за ворота, и через считанные минуты станки загудели. Фабрика ожила.
Андрей помчался к Панину. Того и следовало ожидать, сказал Николай Николаевич. Безработных предостаточно, деревня мается еще страшней, чем город, крестьяне согласятся и за полцены работать, лишь бы жалованье постоянное. Но духом падать не годится, попробуем еще...
Спешно заказали деду еще два противня, послали за Лизой Володиной, надо было поторапливаться, писать «в три руки». Насчет снижения расценок поручили составить прокламацию Андрею, Панин взялся за обращение к рабочим ситценабивных фабрик, а Лиза принялась за общеполитическую листовку:
«Товарищи! На вашу долю выпала великая историческая задача, и только развитый и организованный рабочий класс может освободить русскую землю от ярма беззакония и полицейского произвола. Все лучшие и мыслящие люди России возлагают на вас свои надежды и в вас видят единственное спасение своей Родины от злейшего внутреннего врага — самодержавия...»
Панин забеспокоился, не слишком ли «по-ученому», попроще бы, на что Лиза возразила: мол, времена лубочных народнических листков прошли, пора с рабочими разговаривать без скидок на их малограмотность, поднимать их сознание до нужного уровня, а не принижать себя до уровня отсталой части. Панину пришлось согласиться.
Очень Андрею не хотелось — после того разговора на Талке — обращаться за подмогой к Волкову и Кокоулину, однако без них не обойтись. Сенька примирению обрадовался, да и любил он всякую опасную игру: хоть с моста головой вниз нырнуть, хоть через костер сигануть, хоть прокламации разбросать — ему все едино, только бы лихость проявить. Никита согласился без особой охоты. Сам Андрей привычной дорожкой отправился на гарелинскую.
И едва не попался.
На проходной рядом со знакомым сторожем восседал городовой, — как и полагается, глыбистый, тупорылый, исполненный важности. Объявил, что сторонних пускать не велено, кинул глаз на слегка оттопыренную Андрееву шинель (хорошо, что Володя надоумил на случай обыска для отвода глаз сунуть за пазуху книгу невинного содержания, листовки же упрятать в голенища, а брюки надеть навыпуск). Андрей книгу предъявил с готовностью, а сторож пояснил городовому, что барчук в приятелях, а то и в женихах у хозяйской дочки; почему-то довод возымел действие.
Прокламации Андрей прилепил в отхожих местах; казалось оскорбительным, да что поделаешь, туда зайти можно без подозрений, а холуи всякие в общие ретирады не заглядывали. Удалось и в трех цехах незаметно листовки подложить. Андрей остался доволен собою, и Панин похвалил.
Но забастовка так и не удалась. Кожеловский расставил повсюду верных своих держиморд и конных из казачьей сотни, расквартированной в городе. Шлегель призвал собственную явную и тайную рать и, получив шифрованный нагоняй от начальства из Владимира, сунул каждому филеру авансом по трешке, те ночи не спали, великомученики, и по их усердным доносам за сутки схватили человек около ста. Жизнь потекла обычным порядком. Только злости прибавилось в людях, но до поры ее затаили.
5Как дружной и ранней случилась весна, так и морозы ударили до сроку. На казанскую, когда полагалось быть лишь первому зазимку, прочно залубенели Уводь и Талка, стала и Волга, сбылась поговорка: «ранняя зима и о казанской на санках катается»; по календарю это четвертого ноября. А уж о декабре и говорить нечего, сполна оправдал свое древнее прозвание — стужайло.
Шли своим чередом занятия в реальном, Андрей, всегдашний первый ученик, огорчал теперь наставников неприлежанием и, по их суждению, леностью. Сам возглавлявший училище действительный тайный советник Сыромятников, волею судеб единственный в городе носитель генеральского чина, изволил призвать Сергея Ефремовича на душеспасительную беседу, вспоминал и успехи Владимира, и самого Андрея, взывал к родительской настойчивости, напоминал о видном положении Бубнова-старшего... Папенька вернулся в ярости, через горничную был призван виновный, глава семейства кричал так, что стекла тоненько ему отзывались. Андрей же стоял молча — садиться не велено было, — набычил грешную голову, выждал, пока иссякнет отцовское красноречие, и сказал решительно:
— Папенька, вы на меня кричите в последний раз, Как учусь, так и учусь. Ежели вам не по нраву — могу вообще училище оставить и уйти из вашего дома.
Это походило на знаменитое «в Кострому уеду», но что позволено Анне Николаевне, то уж никак не допустимо тут. Родитель обомлел от неслыханного, невиданного — ни в какие ворота не лезет — супротивства, чуть ли не бунта, задышал подобно рыбе, хотел крикнуть «вон!», однако слова даже вымолвить не мог, Андрей, не спросив позволения, повернулся и отправился восвояси, и — то ли папеньке померещилось, то ли на самом деле — сын даже примурлыкивал на ходу какую-то песенку.
Мелкой дрожью тряслись руки, из графинчика плескалось. Редко Сергей Ефремович, праведный человек, позволял себе так вот, в одиночку, приложиться к стопке, а сегодня вынудил, вынудил-таки драгоценнейший сынок.
И опять (одна беда за другой): арестовали Владимира.
Вместо Кожеловского приехал почему-то начальник конно-полицейской стражи Колоколов, простецкий такой мужичонко, собою не грозен и невзрачен, глазенки уклончивые. Их упрятывая вбок, — получалось такое у него! — Колоколов стеснительно как-то пояснил: старое дело, видите, подняли, двухлетней давности, а, однако ж, срок наказания не миновал. Административная высылка, не столь уж и страшно, и семью, ежели господин Бубнов пожелает, не возбраняется взять с собою.
Очень это стыдливо Колоколов объяснял.
Деликатный он был, скромный, тихий.
В пятом году Колоколов мотал шашкой направо и налево, палил из револьвера. Застенчивый он был, Колоколов, конфузливый очень.
Утром прибыла казенная карета — так именовалось, а на самом деле обыкновенный крестьянский возок. Тоня решила ехать с Володей. Только что отнятую от груди Лидочку оставляли на попечение бабушки с дедом — везти ребенка в дикую глухомань (таким представлялся неведомый Глазов) казалось чистым безумием.
Быть может, именно в ту ночь, когда брат собирался в ссылку, папеньку била нервная безудержная лихорадка, маменька с уксусной примочкой на лбу силком заставляла себя ходить по дому и помогать Володе с Тоней, когда и флегматик Николка ворочался с боку на бок, а сестры шептались меж собой и лишь малолетний Ванюшка да Лидочка