Шрифт:
Закладка:
В те же августовские недели Достоевский написал несколько писем своим постоянным корреспондентам. Он извинился перед Кашпиревым, что не поспевает с обещанным романом, ибо другой роман, в «Русский вестник», неожиданно дал трещину и нуждается в радикальной переделке. О своем несчастье Ф. М. рассказывал и Сонечке: «Работа шла вяло, я чувствовал, что есть капитальный недостаток в целом, но какой именно — не мог угадать… Две недели назад, принявшись опять за работу, я вдруг разом увидал, в чем у меня хромало и в чем у меня ошибка, при этом сам собою, по вдохновению, представился в полной стройности новый план романа. Всё надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул всё написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1-й страницы».
Каков был этот «капитальный недостаток» и что именно автор «увидал разом», Ф. М. не сообщил ни Сонечке, ни редактору «Зари». Однако еще в середине августа, разместив на левом поле рабочей тетради несколько готических окон, он прояснил суть дела самому себе.
«NB. Всё заключается в характере Ставрогина. Ставрогин всё».
К первым числам октября «капитальный недостаток» был в основном устранен; роман сдвинулся с мертвой точки и уже имел начал о. Признание о новом главном герое Достоевский отправил Каткову, объясняя прежде всего, почему — если крупнейшим происшествием романа взято «московское убийство» — вовсе не «Нечаев» ставится в центр повествования. «В пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не сто'ят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому… оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа. Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей…»
Признание было по меньшей мере странным. Забраковать готовых 15 листов текста, жестоко опаздывая к сроку в один журнал и рискуя потерять уже полученный (и прожитый!) аванс из журнала другого, — ради чего и ради кого? Ради холодного фата, который испытывает чрезвычайное наслаждение выжидать, пока увлеченная им женщина не выдержит и первая придет к нему, чтобы иметь изысканное удовольствие ей отказать? Ради утонченно соблазнительного повесы, попробовавшего большой разврат? Месяцами мучиться над черновиками, чтобы такого героя поставить в центр романа? И это после Мышкина?
«Я… слишком давно уже хочу изобразить его… Я из сердца взял его…» В письме Каткову эти слова звучали как оправдание.
Что же в таком случае значило — взять из сердца? Извлечь из тайников памяти свои сокровенные переживания? Создать героя по своему образу и подобию, передав ему тайное знание о самом себе? Чем пленяла писателя его новая фантазия (именно слово «пленил» стояло в письме Страхову, которому Ф. М. тоже сообщил о ходе работы)?
Уже три года Достоевский вынужденно жил за границей, считая себя едва ли не в ссылке; сменил 18 европейских городов, останавливался в самых дешевых гостиницах, поселялся в скромнейших меблированных комнатах. Чтобы писать и отрабатывать долги, нужно было иметь хотя бы временное подобие дома и рабочего кабинета, хотя бы небольшой круг общения и тот «калейдоскоп жизни», без которого он задыхался.
Никаких красавиц, которые бы тайно вожделели к нему, но делали вид, что его презирают, здесь, в Дрездене (да и нигде в другом месте), не было и в помине. Князю, его новому герою, предстояло решать гамлетовский вопрос: прожить или истребить себя, а сочинителю, придумавшему фантастический сюжет о Князе и Красавице, нужно было постараться выжить, превозмогая хроническое безденежье и опасное нездоровье. Тетрадка с готикой, помимо планов и рисунков, содержала страницы, на которых не было ни стрельчатых окон, ни водопадов, ни каллиграфических забав и где записывались припадки.
«Этот, отмеченный теперь ряд припадков с 3-го августа, — представляет собою еще небывалое до сих пор, с самого начала болезни, учащение припадков; как будто болезнь вступает в новый злокачественный фазис… Следствие припадков, то есть нервность, короткость памяти, усиленное и туманное, как бы созерцательное состояние — продолжаются теперь дольше, чем в прежние годы. Прежде проходило в три дня, а теперь разве в шесть дней. Особенно по вечерам, при свечах, беспредметная ипохондрическая грусть и как бы красный, кровавый оттенок (не цвет) на всем. Заниматься в эти дни почти невозможно».
Совершенно нельзя было предвидеть заранее, когда и где произойдет припадок. Хорошо, если это случалось в постели и во сне; тогда, проснувшись, он догадывался, что судороги были: давило в груди, болела и долго оставалась несвежей голова, тоской сжимало сердце. Но приступ мог сделаться и наяву — и он падал в том месте, где его заставала болезнь, разбивая лоб или затылок, рискуя когда-нибудь стукнуться насмерть виском об угол. В мае 1870-го в Гомбурге Ф. М. упал в комнате отеля; очнувшись, «долгое время был не в полном уме», ходил по гостинице и пытался что-то путано объяснять всем встречным. Лицо синело, он подолгу ничего не помнил, нервно смеялся и только спустя неделю смог записать в тетрадь, что был как бы не в своем уме. Когда после припадка совсем очистилась голова, на чистой странице все той же тетради записал:
«ВЕЛИКОЛЕПНАЯ МЫСЛЬ. ИМЕТЬ В ВИДУ.
Идея романа. 16/28 февраля 70.
Романист (писатель). В старости, а главное от припадков, впал в отупение способностей и затем в нищету. Сознавая свои недостатки, предпочитает перестать писать и принимает на бедность. Жена и дочь. Всю жизнь писал на заказ. Теперь уже он не считает себя равным своему прежнему обществу, а в обязанностях перед ними…»
Если бы «великолепная мысль» о романисте, отупевшем от падучей, воплотилась в роман, это было бы, без всяких оговорок, автобиографическое сочинение. Налицо была эпилепсия, имелись жена и дочь, донимали бедность и работа на заказ. Фантазиям о Князе и Красавице здесь не было места совсем: Достоевский обдумывал возможность писать о себе и своей жизни, о том, как он и его автобиографический герой подвергались насмешкам, как подлецы-критики считали его за ничто, как господа Тургенев, Гончаров, Аксаков подавали милостыню больному и опустившемуся литератору. В глубине души герой-романист знал себе цену, помнил, как много идей он выдумал, «и