Шрифт:
Закладка:
«Передовые люди века Просвещения верили, что с гибелью феодального общества наступит пора всеобщего счастья и процветания. Они не видели – и не могли ещё видеть – тех противоречий, какие таил в себе капитализм».
За перечитыванием «Человеческой комедии» скоропостижно скончался мой отец. Помнивший ещё дореволюционные времена, он застал наступление постсоветских времен и взялся за Бальзака, который сделался злободневен, как газета. С переходом реформ в разрушение страны наступил устрашающий хаос, и любое исследование, даже дотошное, но одностороннее, казалось, неспособно охватить и отразить происходящее. Взыскующие понимания восклицали: «Нужен Шекспир!» или «Только Бальзак!».
Пришло время и мне перечитывать Бальзака. Удалось достать десятитомное издание, которое редактировал отцовский приятель, директор Гослита Александр Иванович Пузиков. Перечитывая его предисловие, я спрашивал себя: думал ли Пузиков, рассуждая о смене старого порядка новым, что мы доживём до такого конфликта?
Классика капсулирует современность. Меняются имена действующих лиц и место действия, но всякая семейная драма наших дней отражена античной трагедией, наблюдая современную борьбу за власть, ничего не надо додумывать в шекспировских хрониках, постсоветская человеческая комедия напоминает романы Бальзака, не требуя поправок. Текст Бальзака мне представляется трафаретом, который достаточно наложить на происходящее, чтобы узнать всему название. Стоит руссифицировать французские имена, освежить давние даты, перенести в Россию место действия, осовременить детали, и постсоветская эпопея уже написана. Как написана! Бальзак создал многотомную хронику разложения феодального уклада и рождения буржуазного общества. Мы пережили смену государственного капитализма (называемого развитым социализмом) капитализмом неразвитым и грабительским (vulture capitalism). Бесконечные и замысловатые, объясняемые Бальзаком денежные операции, и модернизировать не надо, спекуляции парижских банкиров времен Реставрации, «снимающих сливки с ещё не полученных доходов», достаточно перевести на язык Интернета. Читая «Музей древностей» после наших телепередач я, право, чуть не вскрикивал, пораженный сходством картин суда с тем, что показывали на экране: юридическая машина работает, преступники привлекаются к суду, им уже готовы вынести приговор, как вдруг в налаженный механизм вторгается некая сила, колёса тормозят, скрипят, останавливаются, а потом начинают вертеться в обратную сторону. Оказывается, состава преступления нет, и подсудимых отпускают на свободу. Внешняя строгость и внутренний произвол правосудия – слово в слово, разве что у Бальзака слова сильнее, прорывают страницу, как говорил Бодлер.
Мотив мошенничества у Бальзака – готовая канва, осталось только вышить. Переименованные на русский лад Вотрен и Растиньяк сойдут как живые с книжных страниц по уже прописанному полотну. Не придется менять ни слова в поучениях французского пророка элитизма (он же беглый каторжник) – социальному паразиту (често-любцу-цинику-приспособленцу-альфонсу).
Старинные правила преуспеяния не устарели, достаточно взять социо-биологический манифест из «Отца Горио» и вложить в уста бывшего комсомольского работника или специалиста по многокритериальной оптимизации: «Презирайте людей и находите в Своде законов те прорехи, где можно проскользнуть. Тайна крупных состояний, возникших неизвестно как, сокрыта в преступлении, но оно забыто, потому что чисто сделано».[296]
В романах о самоподрыве советского общества, как случилось после 1917-го, выступят в новом облачении вечные типы нашей жизни. Обновленный сюжет «Бесов» я предложил на встрече в Американском Посольстве. Участие принимали интеллектуалы перестройки, их снимали, материал решили напечатать, мое выступление в объектив не попало. Редактор Карен Степанян попросил у меня текст и включил в публикацию («Знамя», 1990, № 7, стр. 215–216).
«…Хочется высказать несколько мыслей, хотя бы при этом пострадала художественность».
В постсоветском повествовании, вроде «Бесов», на первом плане явятся лакеи социализма, поступившие на службу к другому хозяину. Тут же – диссидент, причастный к советскому официозу и принятый зарубежным истэблишментом. Заметная фигура – дама из бывших, графиня, голубая кровь, в революционных обстоятельствах стала красной и пользовалась советскими привилегиями, а с перестройкой опять переменила цвет и вновь заголубела. Тут и выкормыш советских условий, открещивающийся от причастности к взрастившей его системе. Ещё один ярчайший тип – человек из советского подполья, один из тех, кто совершили перестройку, старающийся саморазоблачиться и (по Бахтину) плюнуть самому себе в лицо прежде, чем это сделают другие. Паучье хитросплетение влиятельных лиц, схватка за власть, оппозиция агентам влияния наверху – всё найдет себе место в романе о советских бесах. Мелькнут консультанты руководства, под маской разоблачения протаскивающие певцов, отвечающих их задушевной привязанности и любви. Певцы станут к ним подлаживаться, льстить им сравнением с трусоватыми серыми хищниками. Будет, как у Достоевского, показан зажим разумной критики с одновременным потворством протестантству, вельможи-догматики, держающие и непущающие, они же свободомыслящие и сочувствующие поощряемому (и оплачиваемому) из-за рубежа инакомыслию, советские гранды и гранда-мы, покровительствующие бездарностям, но бунтарям. Кого и чего только не увидят!
Они за чашею вина,
Они за рюмкой русской водки…
Рюмка водки (и не одна) сыграла, как известно, свою роль в удавшейся попытке развалить СССР и неудавшейся попытке сохранить советскую державу. Две исторические попойки (вроде гусарского буйства, в котором до войны с Наполеоном принимает участие Пьер Безухов) могут стать, по контрапункту, эпизодами в эпопее о наших временах.
Высказав романом «мысль народную», то есть общенациональную, Толстой, однако, оставил последнее слово за личностью – представителем подрастающего поколения. На заключительных страницах романа появляется человек будущего, сын героя Отечественной войны 12-го года, ему предстоит вернуться к вопросам, попытка ответить на которые вела в тюрьму, на виселицу и в Сибирь[297]. В описании патриотического подъема Толстой эти вопросы неглижировал, но его персонаж, сын героя-патриота, не исключено, присоединился бы к тем, кого современник Наполеоновских войн Пушкин вывел в главе, хотя и уничтоженной, но всё же им самим зашифрованной:
У них свои бывали сходки…
Наше время, Сталинская эпоха охватывает более чем полувековой период с конца 1920-х годов до конца режима, разрушение которого шло под антисталинскими лозунгами. Если власть Наполеона над умами французов сказывалась больше ста лет, если в «Человеческой комедии» Бонапарт присутствует от начала и до конца, а незадолго до Второй Мировой войны было подсчитано, что наибольшее число книг в мире посвящено Наполеону, то и Сталин остается в нашем сознании до сего дня, неизбежно его присутствие и в будущем романе о наших временах.
«Можно ли представить себе ещё большую любовь к деньгам, большую боязнь потерять свое место и большую готовность сделать что угодно, лишь бы угодить прихоти хозяина, составляющие основу всех лицемерных речей тех, кто урывает свою долю свыше пятидесяти тысяч из государственного бюджета! Я держусь того мнения, что с частной жизни