Шрифт:
Закладка:
Алексий следит за княжичем: довольно ли успокоился он – и, видя, что ребенок уже готов ко сну, завершает моление.
Дмитрий снимает верхнее платье уже с сонно посоловевшими глазами, зевая, крестит рот. Вдруг, воспомня дневное, спрашивает, подымая глаза на Алексия:
– А мне сказывали про слона! Во-о-от такой большой! И нос долгий у ево, хоботом!
– Вот и увидишь слона своего во сне! – улыбаясь, отвечает Алексий.
Дмитрий укладывается, поерзав на соломенном прохладном ложе, натягивает одеяло из ряднины и вдруг произносит ясным голосом – видимо, думал давно и ворочал в уме так и эдак:
– А я тоже буду воином! Буду рати водить! Как Владимир!
– Будешь, будешь! – отзывается Алексий.
– А почто, – уже тише вопрошает отрок, – почто тогда игумен Сергий сказал про то одному Володе?
Алексий глядит на малыша, на мальчика, которому надлежит стать великим князем владимирским, медлит, отзывается с мягкою властью голоса:
– Пото, что ты – князь! Спи!
Он еще сидит, дав знак Федору Кошке покинуть покои. Потом, когда мальчик начинает спокойно посапывать, задергивает полог из расписной зендяни и снова переходит на свое место у аналоя. Оба, он и Станята, некоторое время молчат, давая княжичу крепче уснуть.
Дневной свет, послав в окошко с вынутою ради воздуха оконницей последние кровавые капли вечерней зари, меркнет, и в сгущающейся тьме покоя ярче проявляют себя огоньки лампад. Лицо Алексия, обведенное тенью, сейчас выглядит очень старым и строгим.
– Я много ходил по свету! – вполголоса сказывает Станята. – Когда понял, что у нас, в Новом Городи, нестроение настает… Много искал! И тоже нашел вот Сергия. Но у него не смог…
– Сергий понял и сам направил тебя ко мне! – возражает Алексий.
– Да, владыко! А теперь, ныне… Верно ведь, и в Киеве, и на Москве… Ты молвишь, молодость? А я порою о себе: кто я? И что надобно мне? О себе дак скучливо и думать! Ничто такое вот – дом, семья, зажиток – не влечет! Странник я, верно! Вот хочу понять! Не гневай, владыко! Ты вот и иные… В чем правда? Живут и живут! Ну, не станет энергий, ну, начнут думать о своем токмо… Не такие, конечно, как Апокавк, а простецы! Когда нет энергий, что ж тогда?
– Тогда разрушается все! – отвердев и осуровев ликом, отвечает Алексий. – Гибнет все сущее окрест: сама земля, вскормившая нас, скудеет, расхищаемая непристойно и жадно. И гибнет народ, и энергия оставших уходит на уничтожение сущего окрест…
– Неужто мочно уничтожить землю? – восклицает Станята.
– Ты видел пустыни? – возражает Алексий. – Развалины древних городов? Говорят, там жили люди! Но вырубили леса, иссушили воды, разрушили пашни, и остался один песок!
Станята встряхивает головою, думает.
– А я мнил, это так же невозможно, как запрудить Волгу, как поворотить реки вспять… Зачем?
– Народ, оставленный Господом, – строго отвечает Алексий, – может токмо разрушать, убивая себя! Сам по себе человек, возгордясь своею силою, ничто! Погубит землю и погибнет сам по слову Всевышнего!
Сумерки совсем сгустились.
– Ну, а татары? – раздается голос Станяты из темноты. – Татар, вернее мунгал, пришедших с Батыем, уже нет! – возражает Алексий. – Теперь подняли голову те, кого когда-то покорил Батый!
– Потому и резня?
– Потому и резня!
– Так, может…
– Нет, Леонтий! Еще нет. Русь не готова к борьбе. Пусть сплотится земля. Пусть вырастут воины. Вот этот мальчик, мню, поведет их на бой. Быть может, когда уже нас не станет на свете!
– Ну, а Литва? – вновь вопрошает Станята.
– С Литвою сложнее! – отвечает во тьме голос Алексия. – Там тоже подъем, тоже молодость языка! – Они бы и одолели нас. Но, мню, не уцелеют литвины-язычники меж католиками и православными!
– И любой выбор покончит с Литвой?
– Во всяком случае, приняв латинскую веру, они оттолкнут от себя всех православных, а принявши православие… Приняв православие, Ольгерд мог бы и победить! Но он сего не свершит. После киевского нятья я в сем убедился сугубо. И еще потому не свершит, что, прими он православие, отчина его, Великая Литва, скоро бы и сама стала Русью! Нет, Леонтий, я не зрю ныне иной укрепы православию, кроме нашей с тобою земли, кроме Руси Великой!
Сгущается ночь. Два человека в темном покое становятся перед иконами на вечернее правило. Проснутся они, поспавши совсем немного, до света, дабы приступить к новым трудам, исход которых столь далек и долог, что ни тот, ни другой не мыслят даже узреть плодов насаждаемого древа, имя которому – Русь.
Алексий еще дремал, когда послышалось легкое царапанье в дверь. Станята, чумной со сна, пошатываясь, уже шел босиком отворять. Вполз давешний монашек, называвший всех ордынских князей русскою молвью. Тревожно оглянул покой. Княжич еще крепко спал. Станята понятливо исчез за дверью. Монашек откинул капюшон, обнаружив загорелое, в легких морщинках лицо, из тех, что никак не запомнишь, хоть и десяток раз повстречай на улице. Алексий уже вставал, оправляя на себе холщовую исподнюю рубаху.
– Спит! – отмолвил он на немой вопрос монашка.
– Темерь-Хозя получил заемное серебро!
– От кого? – вскинул брови Алексий.
– Должно, от Митрия Костянтиныча с братом…
Вздохнув еще раз, монашек поднял светлые глаза на Алексия, вымолвил с настойчивою отчетистостью:
– Уезжай, владыко! Будет резня! И княжича увози с собой! Не медли!
Монашек исчез так же неслышно, как и появился в покое.
Через час, полностью одетый, Алексий приказывал сряжаться в путь и торочить коней. Феофан с Андреем вздумали было просить отсрочки, но, поглядев внимательнее в очи владыке, заторопились сами. Спешно довершали