Шрифт:
Закладка:
Взглянув на притихшую Дарьюшку, рассердилась:
– Дарья! Да ты што сидишь как неживая! Чай подай да заварку сделай погуще. У меня вот тесто подоспело, хлеб выкатывать надо.
Дарьюшка занялась приготовлением чая, бабушка – тестом.
Голова Тимофея стала тяжелая, как оловянная. Если бы сейчас беззаботно выспаться, как это бывало в дни затишья на позициях! Он давно не спал. За месяц в уезде – ни дня покоя. Правая кисть мозжит и ноет – обморозил, что ли? Ну да ничего! Заживет как на собаке.
Не заметил, как уснул мгновенно, вот так – сидя, подперев скулу ладонью.
Дарьюшка подала чай и растерянно посмотрела на спящего Тимофея. Она не хотела его тревожить. Есть нечто особенное в лице спящего: он становится будто другим человеком. И сейчас, глядя на Тимофея, Дарьюшка узнала его. Да, это он! Самый настоящий, не из вымысла ее страстных желаний. В его исхудалом лице нет ни тени жестокости, он кажется таким смирным, добрым и беззлобным. Правая рука беспрестанно подергивается. Дарьюшка присмотрелась, тихо позвала:
– Бабушка! Что у него с пальцами? Видите?
Ефимия осмотрела руку:
– Обморозил, должно: пухнут пальцы… Где же он так?
– Он говорил: от волков отбивался.
– Ишь ты, Господи! В горенку бы увела к себе, приветила бы.
– Нет, нет, что вы, бабушка! Наши пути разошлись.
– Нету у тебя пути, Дарья, беспутство одно! Хоть подушку дай да в изголовье положь. Руку бы гусиным салом натереть. Зажги лампу да сходи в кладовушку, там есть гусиное сало.
– Скажи, бабушка, кто такой святой Ананий?
– Самозванец, должно. Сколь раз говорила тебе, что святыми объявляются из корысти да тщеславия. Не верить им, а гнать надо. Где он, этот святой?
Дарьюшка ничего не ответила; пошла в кладовушку за гусиным салом. Бабушка Ефимия подложила под голову Тимофея свою подушку. V
Но для Тимофея и во сне не было покоя. Сейчас он в Петрограде – в промозглом, сыром, голодающем Питере.
Он спешит в Смольный к Ленину. Ветер хлещет в лицо. Правую руку покалечило шрапнелью, что ли? Он не слышал взрыва, схватился – рука вся в крови, оторвало пальцы. «Это все юнкера поганые, буржуйские недоноски», – скрежещет зубами Тимофей и несет правую руку возле груди, удерживая стон. Спешит, спешит в Смольный к Ленину… Навстречу по узким улочкам – изможденные голодные люди. И все они просят хлеба. Детишки, как галчата желторотые, пищат: «Корочку!» Страшно… «В Сибири много хлеба», – думает Тимофей. Он скажет Ленину, что пусть его, Тимофея, пошлют в Минусинский уезд. И он доставит хлеб в Питер. Эшелонами!.. Вот и Смольный. Красногвардейцы, матросы, винтовки, пулеметы на приступках парадной лестницы, где когда-то топали туфельками благородные девицы. Бряцая шашкой по ступеням, Тимофей не идет, а летит. Кто-то из матросов кричит вслед: «Выручай, братишка, голодом задушат революцию!»
Нет, не задушат! Есть Ленин. Есть партия – пролетарская рабочая партия. Есть мировой пролетариат – не задушат! Есть питерские рабочие, пусть голодные, разутые, но непреклонные…
Смольный наполнен солнцем и зноем. Тимофею жарко в шинели, рука нестерпимо болит. Солнечные своды Смольного кажутся бесконечными. И чем дальше Тимофей идет, тем выше своды и тем ярче солнце слепит. Гудят, трезвонят колокола. Вот бьет большой колокол Петропавловки. Тимофей командует пушками: «Прямой наводкой, по контрреволюции. Огонь!» Взять надо последнее прибежище министров-капиталистов, прихлопнуть их в царском дворце.
«Бом, бом, бом!» – это набат революции.
Мгновение, уходящее в вечность. Дни Октябрьской вечности. И это знают все – Тимофей, солдаты, матросы, вооруженные рабочие дружины: они творят мировую историю. И каждый удар колокола – это уходящие минуты революции. Их будут вспоминать веками.
«Вся власть Советам! Даешь Зимний!»
«Бом, бом, бом!» – гремит на весь мир колокол русской революции.
И опять Тимофей видит себя в Смольном у двери в кабинет Ленина. Часовой подталкивает в спину: «Иди, браток, иди! Ильич – он, браток, башковитый. Насквозь все видит и понимает».
Дверь настежь, и вот он – Ленин.
Какой он, Ленин? Тимофей пять раз встречался с Лениным и всегда спрашивал себя: какой он, Ленин?
Сейчас он увидел Ленина в белой рубашке, и ворот растегнут. Он никогда не видел вождя в такой рубашке: длинная, без пояса и до того белая, что смотреть больно, белее снега. Тот Ленин, с которым Тимофей встречался пять раз, был в черном пиджаке, в жилетке, при галстуке на белом. Этот – в простой косоворотке, какую Тимофей носил когда-то в Красноярске, до того, как его сослали в Белую Елань.
Ленин пожал руку Тимофею:
– Ну, здравствуйте, сибиряк! Рад вас видеть. Как с хлебом?
– Хлеб будет, Владимир Ильич! Есть хлеб в Сибири.
– Как же, как же! В Сибири действительно много хлеба. Феликс Эдмундович, как думаете, в Сибири есть хлеб? – Прищурясь, Ленин оглянулся на Дзержинского.
Дзержинский сказал, что в Сибири достаточно хлеба и его надо доставить в голодающий Питер.
И тут Тимофей выпалил:
– Владимир Ильич, бороды легли на хлеб!
– Бороды? Как то есть бороды?..
– Самые настоящие бороды, Владимир Ильич.
– Слышите, Феликс Эдмундович, – бороды! – хохочет Ленин и трижды повторяет сквозь смех: «Бороды, бороды, бороды». И опять Дзержинскому: – И у нас с вами бороды. А? Как? А?
– Там другие бороды, Владимир Ильич. Космачей бороды. Кержаков бороды. Непроходимой дремучести бороды.
– Ах вот как! Лю-бо-пыт-но! Кержаков бороды? Так, так… Другие бороды, значит? Помню, помню их, – кивает округлой головой и потирает лысину ладонью. – Великолепно помню. И вы помните, Феликс Эдмундович? Непроходимой дремучести бороды. В Шуше – Ермолаева борода. Как он там, жив-здоров? Длинная у него борода?
– На всю Шушь, Владимир Ильич. Там еще бороды Заверткина, Строганова. Непроходимые бороды.
– Помню. Помню.
– В Шуше полнейший саботаж, Владимир Ильич. Каждый пуд хлеба приходится брать с бою.
– Ну а в Ермаках как? Тоже бороды?
– Во всем уезде такое положение.
– Что же вы решили? – прищурился Владимир Ильич.
– Стричь надо бороды.
– Так. Так. – Ленин задумался, пошел по кабинету. Следом за ним идет Тимофей. Они идут долго-долго. Теперь они не в Смольном, а на Невском. И всюду – голодные, кричащие: «Хлеба, хлеба!» Ленин идет все быстрее и быстрее, засунув руки в карманы, чуть сутулясь. Тимофей едва поспевает за ним. Они идут через Дворцовый мост; Тимофей задержался на мосту и посмотрел на Зимний. Во всем дворце ни единого огня; безмолвный дворец; ни царя, ни министров-капиталистов. «Так, значит, стричь бороды?» – слышит Тимофей голос Ленина. Но где он, Ленин? Тимофей оглядывается, ищет, бежит, но Ленина нигде нет, будто растворился в воздухе. Но Тимофей знает, что Ленин здесь, рядом с ним. Ленин – это весь Питер. И в самом Тимофее Ленин. И он слышит голос Ленина: «Тимофей Прокопьевич! Тимофей Прокопьевич!..»
Кто-то встряхивает Тимофея за плечо.
– Что? Что?
– Беда, Тимофей Прокопьевич! Беда!..
Тимофей вскочил, никак не может сообразить, где он. Только что был с Лениным…
– Беда стряслась, Тимофей Прокопьевич! – грохочет бас Мамонта Головни.
– Что? Что?
– Арестованные сбежали. Не все, а главные, офицерье…
– Кто сбежал? Кто? – Миг – и Тимофей на ногах, в шинели, в ремнях, при шашке и маузере.
– Пять душегубов смылись со святым Ананием. Оба офицера Ухоздвигова, отчаянный контра Урван, хорунжий из Каратуза, фамилия как его…
– Еще кто?
– Сам Елизар Юсков, медведище, утопал. Восемь остались. Инженер Грива, Филимон, миллионщик Ухоздвигов, старик, братья Потылицыны, есауловы братья, двое. А так и другие. А те ушли через окно в улицу.
– Как так в улицу? А часовой?
– В ревкоме байки слушал, туды их!.. А те улучили момент, выставили раму, а в первой выдавили стекла. Доска не удержала ставень, прибили-то на скорую руку, едрит твою в кандибобер! Крачковский с Гончаровым говорят, что они глаз не сводили с арестанской. Да врут, собаки!
– Что же Грива не ушел с ними? – спросил Тимофей и только тут заметил, что правая рука у него перевязана отбеленным рушником.
– Драка у них там произошла, – ответил Головня. – Филимон говорит, что инженер Грива будто налетел на святого Анания и двинул ему в морду. Офицеры Ухоздвиговы моментом скрутили Гриву, кляп в рот заткнули и по рукам-ногам связали. А есаул потом пинками морду