Шрифт:
Закладка:
— Каким, ваше родное сиятельство?
— Сортир на заднем дворе почини. Прохор доложил, что как тока ты в него сиганул, так сие полезное строение взорвалось, ровно ядром в пороховой погреб закатали! Шесть соседних дворов уже третий час отмыться не могут. Представляешь, как тебя там народ лицезреть жаждет?
Я почувствовал, как сердце холодным комком рухнуло вниз и попыталось спрятаться где-то под печенью. Как меня встретят приветливые калачинцы, крыши и заборы которых до сих пор неароматно благоухают в ту сторону, куда ветер дунет, можно было бы и не уточнять. Проще сразу надеть мешок на голову да самому сигануть с откоса в омут, и упокой Дон-батюшка мою дурную головушку…
— Ну, что пригорюнился, ты ж характерник! Али чуешь чего?
— Чую, — вздохнул я. — Бить будут…
— А-а, это уж и к гадалке не ходи, — отмахнулся мой дядя. — А вот чуешь ли, что по твоей спине и моя нагайка плачет?
— Да найду я вам этот приказ, найду…
— Вот и молодец! Умница! Хвалю! — Он пихнул меня кулаком в бок. — И всё ж таки давай двигай отсель. Вона хлопцы аж три ведра колодезной воды волокут, сейчас развлекаться будем.
Правильно, как работать, так это я, а как развлекаться, так извини-подвинься, хорунжий. Вечно всё интересное в полку мимо меня проходит. Но по логике вещей дядюшка, конечно, прав: не следует, чтоб этот лысый дятел, очухавшись, сразу на меня кинулся. Успеет ещё, налюбуется при случае…
Я поправил папаху, сделал суровое лицо, сдвинул брови, выставил вперёд подбородок и отважно сбежал с дядиного двора. Вслед мне долетело дружное хэканье, строенный плеск воды и взлетевшая до престола небесного столь отборно матерная ругань, что сразу стало ясно — этот жандарм столичный всё ж таки наш человек! Стало быть, не так уж оно всё в этом будущем и поменялось, кое-какие вещи неизменны на века…
Я перешёл с лёгкого бега на широкий шаг. Радостных мыслей на тот момент в голове не было, налетающий от околицы ветерок с характерным запахом тоже не внушал оптимизма, но долго унывать у казаков не принято, психология не та. Мы и плакать-то просто так не умеем, а вот когда песни поём, тогда у каждого второго глаза мокрые. Казачья песня душу из человека вынимает, очищает от накипи грехов, окрыляет и только тогда обратно отдаёт. Светлую, прозрачную, омытую мужскими слезами. Да и как не плакать при словах «Не для меня придёт весна…» или «Чёрный ворон, что ж ты вьёшься над моею головой…»?
Война, любовь, разлука, смерть, неизбывная тоска по воле. Все всё понимают, каждое слово о каждом из нас, все под Богом ходим и себе не принадлежим. На казачьих застольях всегда больше поют, чем пьют. Но вот грустную ноту сменяет разудалая «Ойся, ты ойся, да ты меня не бойся!» или уж совсем неприличная «Косил сено старичок, хрен повесил на сучок». Вроде бы и слова простые, и юмор примитивный, не чета английскому, а ведь как цепляет! И глаза у людей горят, сердце из груди рвётся, хохот так и распирает, и жить хочется-а-а…
— Ага, заявился, казачок! — тепло встретили меня из-за первого же забора. — Значится, как гадить в тапку, тут он первый кот! А как ответ держать, так его сотня с краю, ничего не знаю, я не я и кобыла не моя?!
Ну это вот было ещё очень скромненько так, для разговору, а уж потом как понеслось из-за каждого плетня да не на один голос. И уши не заткнёшь, а всех выслушивать — так проще повеситься. Начал тот достопамятный дед, чтоб ему в пекле на сковороде от аллергии на масло не чихалось, что в прошлый раз доставал нас с Прохором. Его дребезжащий голосина перекрывал всех…
— Казаки оне! В лампасах ходют! Нагайками грозят! А кто сортир взорвал?! Кудать теперь простому народу без сортиру, а?
— Да тю на тебя, деда… Рази ж не слыхал, что в сортире том страшная кикимора заселилася? То-то как туды войдёшь, так в нос ейным ароматом и шибает, и шибает, и так покуда совсем не ушибёт! Многие так и тонули, вот те крест…
— А чё ж туда Иловайского не послали?
— Послали! Так и он утоп!
— Брехня, он же вона, под подоконником у Сидоровны крадётся. Живёхонек!
— Видать, выплыл! От ить большой талант человеку от Бога даден — его хучь в сортире топи, а он всё одно выплывет!
— Казаки оне! Нырнул-вынырнул… Да хоть бы и с разбегу в сортир башкой, не жалко, тока чё ж стока брызг-то поднял? Тщательнее надо бы, тщательнее-э…
— И чё вы все напали на хлопчика? Дайте ж ему ведро, тряпку, и он за пять минут всё подотрёт! Вона хоть с моей хаты начинает пусть…
— Так чего ж с твоей-то, моя больше пострадала!
— Да твоя и до сортирного взрыву ещё грязная была! А так хучь ровный цвет сообразовался, благородный, коричвенный. Сразу ясно, кто в хате живёт…
— Казаки оне! Чуть что не по-ихнему — сразу взрывать… Я, может, в энтот сортир и не ходил ни разу, собирался тока, причесался, лицо умыл, оделся по-праздничному — ан обломись, дедуля, под лопухом пересидишь! Нет более архитектурного сооружения-то… Вандализм сплошной прёт! А ну как тот сортир историческую ценность имел? Для потомков, для археологов всяких, а?! Казаки оне…
На самом-то деле я мог ничего этого и не слушать. Калачинцы — народ чистоплотный, и моего явления только ради того, чтоб привлечь к уборке отдельно взятого хорунжего, никто, естественно, не дожидался. Всё давным-давно было прибрано, отскоблено и отмыто. Просто надо ж дать людям законное право своё возмущение при всех высказать. Перекипят, меж собой побранятся да и простят Христа ради. Мне бы только до Прохора добраться, а там вдвоём, глядишь, и отмашемся. Однако моё возвращение в нашу конюшню было омрачено покалыванием в левой пятке. О плохом думать не хотелось, а куда денешься…
— Прохор?! Про-о-о-хо-о-ор! — бесполезно надрывался я, и на мой одинокий голос только флегматичные донские кони поворачивали умные морды. Накормленные, напоенные, вычищенные заботливой рукой моего денщика, которым здесь уже и не пахло.
Я с некоторым изумлением втянул ноздрями воздух, зажмурился, классифицируя в голове всё разнообразие запахов, едва уловимых даже для зверя, но вдруг почему-то без всякой системы и правил проявляясь, как им вздумается, по принципу ненаучной хаотичности. Да и тьфу на них! Вот как она, моя характерность, проявляется, но, главное, ясно, что мой денщик ушёл давно, и не