Шрифт:
Закладка:
Дедушка начал судиться с Гершем Фуксом, отцом Соломона Фукса. С отвратительным польским евреем, который неизвестно зачем явился с подростком-сыном в Поляну откуда-то из Галиции, никем не замеченный и почти нищий. Он немного поправил свои дела, женившись на тетке Байниша Зисовича, вдове на десять лет старше его. Они перебивались, как могли: брались за поденную работу в княжестве, весной с мешком и плетеной корзинкой за плечами обходили хаты, покупая на вывоз яйца — конечно, за дедушкины деньги, из двадцати процентов. И это больше напоминало благотворительность, чем торговлю, потому что в другом месте Гершко не получил бы никакого кредита. Как-то раз он пришел и стал взывать к набожности евреев, напоминая им о долге помогать ближнему (а произнести среди евреев «гемилут хасадим»[58] — большое дело!); просил ссудить ему восемь тысяч; говорил, что скоро у него будет возможность купить за бесценок участок леса, он хорошо заработает — от этих восьми тысяч зависит вся его жизнь… Ну разве таким, как Гершко, — даже русины не звали его иначе, — можно ссужать большие деньги? Дед покачал головой. Но Гершко приходил каждый день, просил, плакал… клялся перед раввином, без конца повторял «гемилут хасадим» — и в конце концов Абрам Шафар согласился. Но Гершко на дедушкины деньги не стал покупать лес; вместо этого он открыл лавку с корчмой… Когда до деда из города дошли вести о новом заведении, он не сказал ни слова, только побелел как стена.
С тех пор Герш Фукс начал богатеть. Он снижал цены, нарушая торговую этику, переманивал у Шафара заказчиков, с каждым днем все выше поднимал голову, хорошо одевался, купил одно из самых почетных мест в синагоге, освободившееся после смерти Вольфа, и высоко носил голову — господин Герш Фукс!
Дедушка был удивительный человек; сказать по совести, он отличался неслыханным честолюбием. Целые годы он молчал; принимая от Герша платежи по договору, обменивался с ним несколькими ничего не значащими словами и только в душе грыз себя за то, что допустил все это. Но вдруг произошло одно событие. В субботу перед обедом Герш появился в синагоге в новом талесе{249}. В роскошном талесе с серебряными полосками, который был гораздо красивее дедушкиного талеса, до сих пор считавшегося самым дорогим в Поляне. Все подмигивали, посматривая на оба талеса, косились то на Фукса, то на Шафара — и усмехались. И опять побледнел дед. Нет, этого он не мог стерпеть.
На другой день он потребовал, чтобы Герш вернул весь долг до последнего геллера. Да! К черту! Пора поставить господина Фукса на место! Паршивый польский еврей! А Абрам Шафар? Пусть узнает, кто такой Шафар из Поляны! Но Герш Фукс стал оспаривать остаток долга. Дед подал на него жалобу. В ответ Герш Фукс заявил, что дед берет ростовщические проценты. Дед поднял тяжбу о луге Герша. О саде, который один крестьянин заложил Фуксу, о праве жены Герша проезжать через его двор. Дед объяснил русинам, что долг за спирт нельзя обжаловать, и навел их на мысль не платить Гершу. Так ему, паршивцу! К черту!
Ненависть еврея к гою — вещь необычайная; еврей не считает гоя равным себе, не обращает на него внимания, пренебрегает им, порой даже презирает его. Но нет на свете ничего страшнее ненависти еврея к еврею. Вражда Шафара с Фуксом продолжалась и после их смерти. После смерти обоих, потому что тяжба тянулась всю войну и еще долго после нее, и закончили ее только продолжавшие враждовать сыновья их, господин Соломон Фукс и отец Ганы Иосиф Шафар, когда шла речь о слишком большом состоянии, чтобы можно было подумать о примирении. Процессы эти стоили колоссальных денег, приходилось платить адвокатам и свидетелям. Но пока был жив дедушка, на его стороне свидетелей было больше.
Много зла причинила эта война. Однако кое в чем, наверное, был виноват и отец.
Дедушка тогда был уже очень стар, часто болел и подолгу молился в своей комнатке за корчмой. Самую младшую из своих шестерых дочерей он давно выдал замуж. За несколько месяцев до войны он договорился с сыном, который жил в Будапеште, об отцовском наследстве, продал часть поля, а всю усадьбу завещал сыну Иосифу, Ганелиному отцу. Отец всегда жил у дедушки, был давно женат, имел больших детей: Этелька стала невестой, Балинка ходила в школу, и уже появилась на свет Ганеле, в то время учившаяся ползать. Но хозяином в доме был дедушка, а отец с мамой — только продавцами в лавке и корчме; они слушались его; к серьезной торговле Абрам Шафар сына не допускал.
— Э, я сам это сделаю, у тебя несчастливая рука, — говаривал он.
Пристало ли еврею стоять на заводе за токарным станком? Да поймет ли он, что с этим станком делать? Но в то время Шафары были еще богаты, дедушка имел большие связи, а самое главное, знал, по каким адресам деньги посылать. Денег тогда, все эти четыре года, было много, но отец всю войну проработал на токарном станке в Будапеште, делая шрапнель и гранаты для армии. Говорят, за войну много народу разбогатело. Но отец этого не умел. А дедушка был стар.
Потом война, наверно, кончилась или, может, и не кончилась, а только так писали. Но отец вернулся. И как раз от того времени, которое Ганеле уже хорошо помнит, у нее сохранилось о деде одно ужасное воспоминание, отвратительней, чем рассказы о привидениях и трупах, горящих в геенне огненной; тягостное воспоминание, такое стыдное! И тем более стыдное, что никогда в жизни Ганеле не сможет рассказать об этом ни родителям, ни сестрам, ни подругам, ни даже будущему мужу.
Удивительное было время! Кому принадлежала тогда Поляна? Венграм, румынам, большевикам? В Ясине утвердилось украинское правительство{250}. А народ толковал — придут чехи. В те дни было выгодно и не очень опасно заниматься контрабандой табака. В Поляне за него платили в шесть, а то и в десять раз дороже, чем в Румынии, и под козлами можно было уместить его на сто тысяч. А стоило ли в то время говорить о границах, к тому же вот она, граница, — рукой подать. Отец ездил в одну деревню, в корчму на окраине, за румынским табаком. Приезжал туда всегда ночью в своей пролетке, а утром, чуть свет, увозил товар.
Но вот как-то ночью у этой корчмы раздался громкий крик; кто-то забарабанил в дверь. Корчмарь бросился отворять. Солдаты! Отец ни жив ни мертв вскочил с постели, стал бегать по комнате, потом