Шрифт:
Закладка:
3. Экстатичная дискотолпа. Танцпол становится главным атрибутом поп-музыки середины 80‐х годов. Происходит тотальная «дискотизация» как музыкальной индустрии, так и общества в целом. Причем предельная утилитарность и двигательная схематичность дискотанцев позволяет освоить их любому и свободно присоединяться к коллективному телу. Даже профессиональные танцевальные коллективы не скрывают аллюзий на архаическую природу исполняемых танцев (например, в выпуске «Утренней почты» про музеи есть очень провокационная пляска как бы первобытных охотников, которую исполняют артисты-мужчины в набедренных повязках). Танцы заполоняют музыкальный телеэфир к месту и не месту. Создается ощущение, что диско-ритмы пронизывают все сферы общества, служа своеобразным двигательным наркотиком и для танцующих, и для наблюдающих со стороны.
Прослеживается интересная историческая параллель. Одной из форм утверждения новой идеологии на заре СССР были коллективные марши, являвшиеся непременным атрибутом праздничных парадов и демонстраций. Они были своеобразным ритуалом, в котором вся страна вышагивала вперед к светлому будущему. Универсальной формой коллективного движения на закате советской цивилизации становится дискотечное топтание на месте в темноте, рассекаемой вспышками прожекторов и взмахами рук и ног в блестящих комбинезонах. Причем подобная двигательная активность отнюдь не инициировалась сверху, как в случае с маршем на демонстрациях, а, наоборот, была одной из форм протеста официальной культуре. Динамика происходивших в обществе изменений привела к тому, что официальная культура и субкультура поменялись местами в своих базовых признаках, а также по масштабу распространения. Вот как описывает новый расклад этих категорий Татьяна Чередниченко:
«Официальное» тянет за собой ассоциации из ряда «аппаратное», «бюрократическое», «чуждое интересам народа». Личное как танец-лирика конкретизируется через связанный с широкой популярностью Пугачевой смысл «неофициальное». «Неофициальное» сопряжено с «массовым», «демократическим», «отвечающим интересам народа». Таким образом, «официальное» придает «общественному» значения «узкогрупповое» и даже «лично-своекорыстное», тогда как символ «личное», профильтрованный «неофициальным», обретает значение «важное для многих» и даже «всенародное»142.
Если марши на самом деле способствовали, по крайней мере поначалу, объединению людей в духовно-двигательном порыве, то в случае с диско-танцами конечный результат оказывается ровно противоположным. Последние подразумевают
энергичное и пластически затейливое движение в узком пространстве, достаточном для ширины разведенных рук. Они означают атомизированность индивида, как бы «вытаптывающего» свое личное место под «солнцем» (под юпитерами и софитами дискотеки или эстрадной сцены), причем «вытаптывающего» столь активно, что чужой ноге нет никакой возможности на это место наступить143.
Но главное различие между маршем и дискотанцем заключается в том, что первое является строго организованным действием, с заранее выверенной траекторией движения, а танцорами на дискотеке движет исключительно стихийное проявление физиологических и эмоциональных реакций на музыку. Утверждение дискотеки в качестве главной формы досуга молодежи с середины 80‐х годов свидетельствует о крахе всей системы советской цензуры. Все попытки сдержать, отсеять, запретить «чуждые советскому человеку элементы» иной, по преимуществу западной, культуры в итоге работали на ее укрепление, утверждение и разрастание. Ажиотаж вокруг зарубежной популярной культуры, как мы могли убедиться на примере не только видеоклипов из «Утренней почты», но и выпусков «Кабачка…» и «Бенефисов» Е. Гинзбурга, через систему запретов на самом деле взращивался самой официальной политикой. Когда казенные препоны были окончательно отменены перестройкой, хлынувший в страну поток образов не давал возможности их адекватной оценки.
Часть II
Предперестроечное время и перестройка: несоветская советская эстрада
Последнее десятилетие СССР стало одновременно одним из самых духоподъемных и трагических периодов отечественной истории. Популярная музыка, которую тогда было принято называть эстрадной, чутко реагировала, а во многих случаях предвосхищала последствия социально-экономических перемен. Как и для всей страны, переход из 80‐х в 90‐е стал для массовой культуры переломным. По наблюдению Анатолия Цукера, это был
едва ли не самый богатый и многокрасочный период в истории современной отечественной массовой музыки, когда идеологический контроль терял силу, а с середины 80‐х годов вообще перестал действовать, а коммерческий еще не сформировался, еще не сложилась развитая поп-индустрия, машина шоу-бизнеса еще не подчинила своим законам всю сферу массового музыкального искусства144.
Взаимоотношения популярной музыки, представленной зачастую песенным жанром, и социальной действительности никогда не были однозначными. Согласно наблюдению Юрия Дружкина, песня – это
маленький, но очень чувствительный культурный организм, обладающий способностью гибко приспосабливаться ко всем особенностям своей среды, ко всем контекстам своего существования: культурным, социальным, экономическим, технологическим… Песня – довольно простой организм, но живущий в сложном мире и предельно открытый для этого мира. Сложность отношений песни с различными сторонами мира, в котором она живет и с которым взаимодействует, становится ее собственной сложностью145.
Песни периода распада СССР с лихвой вобрали и по-своему отразили всю сложность реальности, притом что их содержание (как музыкальное, так и словесное), казалось бы, становилось все проще и площе. Причины кажущейся примитивности песен рубежа 1980–1990‐х годов обусловлены, прежде всего, профессиональной «разгерметизацией» музыкальной эстрады. Во-первых, разрыв между композиторскими школами академической и популярной музыки в этот период становится катастрофическим. Если раньше самые маститые композиторы академического направления (Т. Хренников, Д. Шостакович, А. Шнитке, Р. Щедрин) работали в эстрадных жанрах, а также любили «вживлять» эстрадные мелодии в произведения крупной формы, то молодое поколение композиторов-академистов постепенно отмежевалось от эстрадного жанра. К 1990‐м годам успешные композиторы советского кино (Э. Артемьев, В. Дашкевич, Г. Канчели, А. Петров) практически перестают писать песни, а следующее за ними современное поколение академических композиторов (П. Айду, Д. Курляндский, С. Невский, П. Карманов) в жанре эстрадной песни не работает совсем.
Во-вторых, в советское время существовала когорта композиторов и поэтов-песенников, специализировавшихся на сочинении именно эстрадной музыки146. Данная специализация, помимо всего прочего, предполагала серьезную профессиональную подготовку, не уступавшую в основательности академической. В середине же 1980‐х годов место профессиональных композиторов и поэтов все чаще занимают авторы-дилетанты – выходцы из самых различных социокультурных сред147. Их главное преимущество заключалось в том, что они интуитивно улавливали дух времени и старались выразить его доступными им музыкально-художественными средствами. На смену профессиональной выучке приходит принцип «мы тоже так можем», а различия между профессиональным и полулюбительским творчеством фактически нивелируются.
Тем не менее формально музыкальная эстрада времени перестройки наследует бóльшую часть тематики песен предыдущих десятилетий. Как и раньше, поют о любви, о людях разных профессий, о родной природе и достижениях техники. Однако внешняя преемственность изнутри оказывается предельно условной. Прежние смыслы и идеалы в новых песнях подвергаются полной инверсии, словно отражаясь в кривом зеркале. Так, на смену целомудренному восхищению объектом любви приходит мода на любовь-потребление (Крис Кельми – «Ночное рандеву»);