Шрифт:
Закладка:
Сначала был Дакар{20}. Британцы, не желая допустить возвращения французского флота к немцам, разбомбили, утопили и повредили половину боевых кораблей Франции. Начались регулярные морские сражения между французами и англичанами. Англичане сделали все, что могли. Зрелище жалкое. Но, самое главное, французы все-таки сражались. Правда, в Дакаре — и — против англичан, но сражались. При этом вели себя как жиголо, который получил по морде, — все газеты плакали: я с тобой танцевал, а ты, а ты — фу-у-у, фу-у-у, какая ты. Теперь они разорвали дипломатические отношения с мерзкими англичанами. Всю ненависть к немцам, все обиды за войну они вымещают сейчас на англичанах. Когда я говорю, что я поляк, они печально кивают головами: «Еще одна жертва англичан». Сегодня 14 июля. Французское правительство, в настоящее время находящееся в Клермон-Ферране, издало указ о том, что этот день должен отмечаться как день национального траура; поминальные богослужения в церквях. Как в тумане я вспоминаю этот день в прошлом году. Толпы людей на Елисейских Полях. Какая была замечательная армия… К чему это проклятое вранье повсюду? Стоит ли об этом вспоминать? Определенно нет. Я пишу и невольно улыбаюсь. Меня охватывает злорадная радость, что все лопнуло, рухнуло, что и дальше будет трещать по швам.
Я был сегодня в замке, в соборе. Перед алтарем стояло знамя, священник в черной ризе, месса без колоколов. После молебна на органе заиграли «Марсельезу». У меня подогнулись колени, перехватило горло. У Тадзио слезы в глазах. А французы выходили из церкви улыбающиеся, многие еще перед выходом совали сигарету в рот, надевали шляпы, шаря по карманам в поисках спичек или зажигалки. У меня сжимались кулаки. Насколько тяжелее жить, если ты — дикарь. Нет, будущее не за желудком и мозгом; несмотря ни на что, оно — за сердцем.
Большой отель на территории замка занят летчиками. Услышав, что мы говорим по-польски, один из них подошел к нам и сказал, что он чех. Говорил на ломаном польском языке, но его можно было понять. Стал рассказывать нам о французах, причем с жалостью. «Они только через два месяца увидят, что произошло». Увидят. Но разве с ними может что-нибудь произойти?
28.7.1940
Ты знаешь настроение и жизнь в южных французских городах? Я все время думаю о тебе, и мне так жаль, что мы не вместе. У нас было бы так много тем для разговоров и так много возможностей испытать то, что от других ускользает, просачивается сквозь пальцы и кажется скучным, однообразным.
Была война, она еще продолжается, но похоже, что для них она уже кончилась, а сюда вообще не дошла. И они не изменились. Я выхожу вечером. Солнце скрылось за домами, и ощущаешь его только в узких улочках, где еще отдают жар разогретые в течение дня камни и жаром пышут стены домов. Часы между закатом и приходом ночи — бесцветные: на что ни посмотришь, все одинакового пепельно-белого оттенка, туманного, как выцветшая акварель.
Закрытые днем ставни сейчас открываются, и на улицу из домов выносят стулья, табуреты, кресла и скамейки. На них сидят одетые в черное старые женщины; они шьют, вяжут, штопают и разговаривают. Их язык — мелодичная, почти фонетическая речь французского юга. Как в пьесах «Фанни» и «Мариус» Паньоля{21}. В сумерки все выходят из дома и сидят так до поздней ночи. Молодые девушки смуглые и черноволосые, парни тоже темные и обычно невысокие. По вечерам гоняют на велосипедах.
Иду в замок… Уже совсем темно. Я поднимаюсь на вал и иду вдоль наружных стен. На небе выстреливают звезды, как пузырьки в газированной воде, отчетливее видно облако пыли Млечного Пути. Замок, весь город, опоясанный стенами, становится загадочным. Как иллюстрации к сказкам. Через мост, некогда разводной, захожу внутрь. Мне уже известны здесь все проходы и лазейки. Поднимаюсь по стене, а затем по каменной лестнице на башню. Глубоко вдыхаю свежий воздух, долетающий с Пиренеев. Ложусь на пол и смотрю на небо. Оно, правда, как свод. Я почти засыпаю.
Медленно возвращаюсь и, прежде чем вернуться в гостиницу, захожу в наше бистро выпить рома. За столом — несколько живописно грязных и живописно одетых испанских цыган. Пьют пиво и похрюкивают. А за другим столом местные жители играют в belotte[48] — играют руками, ногами, головами, всем телом и орут. Орут от возбуждения. Я пью ром и курю сигарету. Ночь опять жаркая и пройдет в полудреме. В одиннадцать бистро закрывается. Седая хозяйка плетется к ограждению сквера и нараспев зовет: «Toto, Toto, minou, minou…»[49] Но Тото, большой черный кошак, исчез. Гуляет в жаркой ночи. Утром он появится под дверью морозильника, вынюхивая запертое внутри мясо. А старушка скажет ему: «Mechant Toto, la viande n’est pas pour toi — oh non!»[50] — и, озираясь, не видит ли другая старушка, ее сестра, отрежет ему кусок мяса и спрячет Тото с трофеем за прилавком. А потом закричит писклявым голосом: «Du café pour monsieur!»[51] Я буду пить кофе…
По залитым солнцем улицам еду в мэрию. Я хочу поехать к морю, надо выяснить, как такая поездка выглядит с административной стороны. Сейчас нельзя покидать место пребывания без sauf-conduit[52], а срок действия моих документов подходит к концу.
В отделе мэрии по делам «étrangers»[53] обнаруживаю жандарма с рыбьими глазами. Как и все здесь, он говорит в это время суток голосом, напоминающим шведскую гимнастику в замедленном темпе. Во-первых, необходимо продлить документы, подав заявку в префектуру. Из префектуры меня отправляют в мэрию поставить печать о дате приезда и регистрации. Да, но префектура запретила ставить печати в документах беженцев. Если разрешит, то все в порядке. Я возвращаюсь в префектуру. Да, они могут выдать разрешение мэрии, но я должен принести справку с фабрики. Еду