Шрифт:
Закладка:
Асмодей самодовольно усмехается. Сам-то он обнаружил этот алтарь значительно раньше!
Заметно этим утешенный, бес пересекает реку, и филоматики видят древнюю, окруженную зубчатой стеной крепость. Фило не верит собственным глазам.
— Боже мой! Неужто… неужто это Бастилия? Асмодей, вы душка! Большое — нет, огромное вам спасибо!
Тот бросает на него через плечо косой, неприязненный взгляд. Чему тут, собственно, радоваться? Бастилия — место заточения многих ни в чем не повинных жертв. Люди содрогаются от страха и ненависти при одном воспоминании о ней…
Но Фило доказывает, что не так плох, как о нем думают. Не тому он рад, что видит Бастилию, а тому, что спустя каких-нибудь сто тридцать лет ее уже не увидит никто. Революция сметет крепость с лица земли. Гневные руки растащат ее по камешку, и через год после знаменитого штурма от нее в полном смысле слова камня на камне не останется.
— И поделом! — назидательно заключает бес. — А теперь скажите по совести: не кажется вам, что мы слишком долго занимались камнями? Не пора ли поинтересоваться людьми?
— Наконец-то! — вырывается у Мате. — Давно этого дожидаюсь…
Люди… и люди
— Устроим небольшой фейерверк, — говорит черт.
В ту же секунду прозрачными становятся все дома разом. Прозрачны не только наружные их стены и кровли, но все перекрытия и перегородки. Кажется, город уставлен стеклянными, светящимися шкатулками, а в шкатулках — живые картинки. Картинки, картинки… Много картинок! Так много, что поначалу у филоматиков глаза разбегаются…
Но вот они попривыкли к пестрой толчее житейских сцен и начинают перелистывать их одну за другой, как страницы красочного альбома.
Фило смотрит бездумно, — с интересом, конечно, но без всяких попыток к обобщениям. Покончив с одной сценой, тотчас о ней забывает и переходит к следующей.
Иное дело Мате. Цепкий, наметанный глаз математика привычно схватывает закономерности не только в кажущейся путанице чисел и линий, но и в беспорядочном мельтешении жизни.
— Занятно, — говорит он раздумчиво. — Я и не подозревал, что в семнадцатом веке так много пишут! Здесь каждый по крайней мере десятый человек вооружен гусиным пером и строчит как одержимый.
— Естественно, — небрежно откликается Фило. — Недаром перед нами век писем и мемуаров. Ни один мало-мальски образованный француз не станет уважать себя, если не оставит наследникам увесистой шкатулки с письмами и подробной автобиографией.
— А вы никогда не задумывались, что тому причиной? — спрашивает Асмодей.
— Избыток времени, вероятно. А скорей всего то, что переписка — один из самых приятных способов общения. На мой взгляд, конечно. Письмо от друга — что может быть лучше?
— Не спорю, мсье. И все-таки главная причина — низкий уровень цивилизации. Ужасные дороги, допотопный транспорт. Никаких журналов, почти никаких газет. Ничтожные книжные тиражи. Людям трудно встретиться, негде высказаться, обменяться мнениями. Между тем потребность в этом растет непрестанно!
— По-вашему, переписка заменяет здесь телефон, радио, телевидение, документальное кино, громадный поток научных и художественных изданий, свободу передвижения наконец… Словом, то, что имеем мы, люди будущего, — уточняет Мате.
— Именно, мсье. Как вы думаете, в чем, например, значение парижского кружка Мерсенна?
— Гм… Ну, прежде всего, туда входили интереснейшие ученые. Я бы сказал, ученые нового типа. Экспериментаторы. Аналитики. Пылкие и в то же время трезвые головы. Известный уже вам Дезарг. Оба Паскаля. Одареннейший Роберва́ль — математик, разработавший метод неделимых[19]. Клод Арди́ — не только математик, но и востоковед, отличный переводчик многих древних авторов. Мидо́рж — вообще-то он геометр, но увлекался оптикой, истратил целое состояние на изготовление всевозможных линз и оптических приборов. Многограннейший Ле Пайе́р. Да ведь и сам Мерсенн незаурядный ученый! Есть даже числа его имени.
— Так, так, — поддакивает черт. — Высоконаучная атмосфера… Дух разума и философии… Полезные изобретения… Обмен наблюдениями и опытом… Все верно, дорогой мсье Мате, все верно. И все же забыто самое важное: переписка! Обширная переписка Мерсенна с учеными современниками. Недаром его называют главным почтамтом европейских ученых: в списке его корреспондентов несколько сот имен. Сообщить Мерсенну — значило оповестить весь ученый мир. Он ведь не просто переписывался для личного удовольствия! Этот скромный францисканский монах как бы дирижировал ходом науки. Он не только знал, кто над чем работает и кому какие сведения будут полезны, но и подталкивал своих ученых собратьев к решению новых важных проблем. Впрочем, — извиняется черт, — это слова не совсем мои, мсье. Цитирую по памяти одного советского автора.
Ему страсть как хочется, чтобы Мате оценил его честность. Но тот, как на грех, ничего не замечает, привлеченный новой живой картинкой: человек в сутане склонился над столом, заваленным книгами. Полное, свежее лицо его, озаренное смуглым пламенем свечи, дышит довольством и покоем. Из-под бархатной скуфейки, словно венчик святого, выбивается серебристое облачко волос. Он мирно читает, делая по временам отметки ногтем.
— До чего добродушный старикан! — умиляется Мате. — Тоже, должно быть, ученый…
— Как же, как же, — издевательски ухмыляется Асмодей. — Ученый пакостник. С вашего разрешения, отец Эстье́н Ноэ́ль, иезуит. Физик, так сказать. Философ. Ревностный последователь Аристотеля, хотя не прочь козырнуть доводами, сворованными у картезианцев.
— Характеристика хоть куда! — смеется Фило. — А все-таки ваш Ноэль человек бесспорно начитанный.
— Уж конечно, мсье! У него должность такая. Святые отцы, знаете ли, зорко следят за ходом науки. Им сам бог велел заботиться о том, чтобы научные открытия не вступали в противоречие с принципами католической церкви.
— Ну, тут им не больно везет, — возражает Мате. — Взять хоть историю паскалевых опытов с пустотой.
Фило звонко хохочет. Ну и потеха! Опыты с пустотой… Пустота — это звучит гордо!
Но, вопреки его ожиданиям, Мате от шутки не в восторге. Напротив, он даже сердится. Что за скверная привычка смеяться над тем, чего не знаешь! Опыты Паскаля окончательно опровергли известное утверждение Аристотеля, что природа якобы не терпит пустоты.
— А зачем его опровергать, это утверждение? — ерепенится Фило. — Оно даже в поговорку вошло.
— Вот-вот, — язвит Асмодей. — Точно так рассуждал парижский парламент времен Людовика Тринадцатого, когда запретил малейшую