Шрифт:
Закладка:
Вначале библиотекой ведал священник, потом — проворовавшийся и за то попавший на каторгу чиновник. Священник занимался чуждым делом неохотно. Бывший чиновник выслуживался и старался как мог, но невпопад. Он не выдавал для чтения даже пьесу об императоре Нероне на том основании, что «хотя Нерон и не нашей веры, а все же царь, и говорить о нем неуважительно зазорно».
У начальства этот библиотекарь был в чести. Но вскоре ему заменили каторгу поселением. Пришлось искать нового библиотекаря. Тогда-то, к всеобщей радости, на эту хлопотливую должность и назначили Владимира Лихтенштадта.
Каждый день на несколько часов надзиратель приводил Лихтенштадта в камеру, где в беспорядке лежали книги.
Это было счастье. Как будто солнечный луч ворвался под каменные своды. Даже дыхание захватывало, словно летишь в высоту. Когда Владимир в первый раз после такого долгого перерыва прикоснулся к шероховатым, приятно холодным страницам, у него дрожали руки.
Камера была самой обыкновенной. Густое железное сплетение закрывало окно. В эти минуты Владимир смотрел на тюремное окно без злобы, с усмешкой. Книги за решеткой! Какая нелепость! Не придуман еще металл, каким можно остановить полет человеческой мысли. Разве только — вместе с жизнью.
Вот Владимир раскрывает том Ключевского и слышит звон мечей и голос Баяна, поющего о родных просторах. Раскрыл Гомера — и он уже в Элладе, вместе с Одиссеем странствует по морям…
Всего важнее, что это богатство не для него одного, а для всех, кто томится в крепости.
Владимир листал книги бережно, складывал их в стопки. Группировал по темам. Книги только что присланы. Они дороги и как привет с воли.
Наконец-то у него есть свой «Фауст», отличное издание, с богатейшими комментариями. Объемистый том. Какой хороший переплет; матерчатый, крепкий, он долго прослужит. А страницы плотные, весомые.
Лихтенштадт пропустил их под пальцами, ветерок прошел по лицу, будто родная материнская рука приласкала.
Где же эти сказанные навек слова: «Остановись, мгновение!» Вот. Нет, не они.
Что такое? В середине книги — неожиданно титульный лист.
Автор — Вл. Ильин. «Материализм и эмпириокритицизм». Каждому мало-мальски опытному революционеру известно, кто скрывается под этой фамилией.
Лихорадочно быстрым движением Лихтенштадт спрятал книгу в кипу других. Осмотрелся. Прислушался. Закрыт ли дверной «волчок»? Не слышно ли шагов?
Снова достал «Фауста». Никаких сомнений — в него вплетена новая работа Ленина. Но как изумительно это сделано. Тетрадь вклеена в тетрадь, обрез шероховатый, разница в бумаге незаметна.
Владимир надежно спрятал «Фауста».
16. «Шпанка» и «политики»
Из больницы Иустин Жук попал в большую общую камеру четвертого корпуса, достроенного и заселяемого каторжниками.
Василий Иванович Зимберг считал себя тонким психологом. Он полагал, что арестантскую строптивость надо искоренять с толком. Зимберг любил переводить людей из корпуса в корпус, менять режимы.
Он делал это, чтобы не дать прижиться на одном месте, привыкнуть, наладить связи. Каторжник должен чувствовать себя каторжником. Зимберг умел играть на тонких струнах. Человеку страшно оставаться наедине с собой? Пусть посидит в одиночке. Напряженные нервы требуют покоя? Пожалуйте в общую камеру!
На общие камеры начальник крепости возлагал особенно большие надежды. С некоторых пор Зимберг начал сажать политических вместе с уголовными. Уж он-то знал арестантов. «Шпанка» свернет голову «политикам»!
В четвертом корпусе Иустин снова встретился с многими своим давнишними знакомыми по Старой тюрьме. Среди них не было Смолякова: его держали в другом корпусе. Иван Орлов, каторжник с воспаленными глазами, и здесь оставался старшиной камеры. Он встретил Иустина как приятеля — зла против него не таил.
У Жука еще долгое время случались приступы сильного кашля; по ночам обдавало горячим потом, а наутро не мог подняться с нар. В такие дни Орлов кормил его с ложки.
— Думаешь, я позабыл, как ты нам помог поднять ту чертову плиту, — говорил он, — и из-за нас в одиночку угодил. Я все, брат, помню.
Орлов облысел еще больше, даже борода поредела. В хвастовстве у него появился какой-то задор, стремление хоть ложью внести в пресную жизнь блестки удали, молодечества.
Он сам говорил, что убил несколько человек и бегал из всех сибирских каторжных централов — потому его и решили «угомонить» в Шлиссельбургской крепости.
Правдой было то, что бессрочную каторгу он получил за убийство, и перед тем, как попасть в крепость, бежал с Сахалина, прошел тайгу и Уральские горы. Поймали его где-то на Волге.
В маленьком селе на Псковщине у него была дочь, учительница. Ею гордился.
— Ну, кто я? Как есть разбойник. А она учительша. Я и грамоту не разумею. А она людей учит. Видал?
Вспоминая о дочери, темнел от подступавшей тоски. Но тут же встряхивал головой и начинал рассказывать про свои разбойные дела. Ему не верили, он горячился:
— Истинная правда, чтоб мне свободы не видать!
У каторжных это самая большая клятва.
Красноглазого теперь часто поколачивали за злоязычие. Раз его побили за то, что он обозвал товарища по камере «орясиной», — ругательство в женском роде уголовники считали несмываемым оскорблением. Назови человека дураком — смолчит, назови дурой — полезет драться.
Но старшо́й не обидчив. Потрет синяк и забудет о нем. Через минуту уже разглагольствует в другом углу камеры:
— Орлова вся каторга знает. Одно слово — Орлов!
Вообще-то в каземате вражда бывала жестокой, но скоропроходящей. Красноглазый только к одному человеку питал прочную ненависть. Причина ненависти была в том, что он знатностью рода и мрачной славой мог действительно затмить славу Орлова.
Выглядел этот человек вполне безобидно. Пряменький старик, с индюшечьей, надменной головкой. Мягкое безволосое лицо скопца. Его полное имя — Патрик О’Бриен де Ласси.
Он называл себя потомком ирландских королей и, кажется, в самом деле был им. Инженер по образованию, он вместе с тем принадлежал к петербургской аристократии.
Преступление, которое привело де Ласси на остров каторжников, в свое время нашумело в столице. Чтобы завладеть крупным наследством, он решил отравить родственников своей жены, единственных претендентов на это наследство. Яд приготовил и дал, по наущению де Ласси, врач.
Заподозренный в отравлении, врач во всем сознался. «Потомок королей» до последней минуты отрицал свою вину.
Революционеров, политических каторжан, де Ласси считал интеллигентами и потому до некоторой степени «своими людьми». В камере он откровенничал с Жуком:
— Вы, молодой человек, как полагаете,