Шрифт:
Закладка:
Даже если бы ему пришлось объясниться, он не знал, как описать ту дружбу, которая возникла у него с Эдвардом. По вечерам, после того как они с дедушкой заканчивали беседу в гостиной за стаканчиком (“У тебя все хорошо? – спросил дедушка после третьей тайной встречи. – Ты какой-то необычно… рассеянный”), он забирался в свой кабинет и записывал в дневник все, что узнал об Эдварде в этот день, а потом сидел и перечитывал написанное, как будто это был один из любимых Питером детективов, а не рассказ, который он слышал своими ушами.
Эдварду было двадцать три года, на пять лет меньше, чем Дэвиду, он два года проучился в консерватории в Вустере, штат Массачусетс. Но хотя он учился по стипендии, ему не хватило денег, чтобы получить степень, и четыре года назад он вынужден был переехать в Нью-Йорк и искать работу.
– И что ты делал? – спросил Дэвид.
– Да так, всего понемногу, – был ответ.
И это не то чтобы было неправдой, во всяком случае, не вполне: Эдвард, очень недолго, поработал помощником повара (“Кошмар! Я воду-то с трудом могу вскипятить, как видишь”), няней (“Жуть. Я совершенно не занимался со своими подопечными, только кормил их сладостями”), учеником угольщика (“Не могу представить, почему я решил, что мне подойдет это занятие”), натурщиком (“Гораздо скучнее, чем кажется. Стоишь в неестественной позе, пока не окоченеешь и все тело не начнет болеть, а целый класс глупых старух и похотливых старикашек пытается тебя нарисовать”). Наконец он нашел работу пианиста в маленьком ночном клубе (осталось неясным, как именно он туда попал).
(“В ночном клубе!” – воскликнул Дэвид, не удержавшись. “Да-да, в ночном клубе! Где бы еще я выучил все эти непристойные песенки, оскорбляющие слух Бингемов?” Но Эдвард просто его поддразнивал, и они улыбнулись друг другу.)
В ночном клубе он получил предложение преподавать в приюте (это тоже осталось без объяснения, и у Дэвида промелькнула краткая и чрезвычайно яркая фантазия: начальница приюта заходит в темную комнату, хватает Эдварда за шкирку, выволакивает его по лестнице на улицу и тащит в школу); в последнее время он пытался подрабатывать частными уроками, хотя знал, что найти такую работу трудно, почти невозможно.
(“Но у тебя есть нужное образование”, – возразил Дэвид. “Но у многих образование гораздо лучше и вдобавок рекомендации. Сам подумай: вот у тебя же есть племянники и племянницы? Разве твой брат или сестра наняли бы такого, как я? Или – скажи по правде – они доверили бы своих крошек только учителям, окончившим Национальную консерваторию, профессиональным музыкантам? Нет-нет, ничего страшного, не надо извиняться, это в порядке вещей. Бедный и безвестный молодой человек, не получивший степени даже в третьесортном заведении, не пользуется и никогда не будет пользоваться особым спросом”.)
Ему нравилось учить. Друзья Эдварда (он ничего о них не рассказывал) дразнили его из-за этой работы, скромной по любым меркам, но она ему нравилась, и ему нравились дети. “Они напоминают мне меня самого”, – сказал он, но не объяснил почему. Он, как и Дэвид, понимал, что их питомцы никогда не смогут стать музыкантами, возможно, им будет даже недоступна роскошь посетить хоть один концерт, но он думал, что по крайней мере они получат удовольствие, проблеск радости в своей жизни, что-то, что они смогут унести с собой, источник наслаждения, который у них не отнять.
– Да, я думаю так же! – воскликнул Дэвид, взволнованный тем, что кто-то смотрит на образование этих детей так же, как он. – Они не будут сами музицировать – скорей всего, ни один из них, – но это даст им некоторую внутреннюю утонченность, правда? Разве это не ценно само по себе?
При этих словах что-то, какое-то облако, быстро прошло по лицу Эдварда, и на мгновение Дэвид решил, что чем-то его обидел. Но…
– Ты совершенно прав, – только и сказал его новый друг, и беседа повернула в другое русло.
Все это он записал, и еще все, что Эдвард рассказал ему о своих соседях; эти рассказы смешили и поражали его: пожилой холостяк, который никогда не выходил из своей комнаты и тем не менее клал свои ботинки в корзину, которую относили чистильщику, ждущему у дома; портовый грузчик, чей храп они слышали порой через тонкую стену; юноша в комнате над ними, который, как уверял Эдвард, давал уроки танцев пожилым дамам, приводя в доказательство стук каблуков по дереву, который они слышали над головой. Он понимал, что Эдвард считает его наивным, что ему нравится его изумлять, а иногда и шокировать. И он рад был идти у него на поводу: ведь Дэвид и впрямь был наивным. Ему нравилось изумляться. В присутствии Эдварда он чувствовал себя одновременно старше и младше и при этом ощущал странную легкость – как будто ему дали возможность заново пережить юность, узнать наконец ту беззаботность, которая свойственна молодости, но только теперь он был достаточно взрослым, чтобы по-настоящему это оценить. Эдвард стал называть его “мой невинный младенец”, и хотя это дружеское прозвище могло показаться слишком снисходительным – ведь оно было снисходительным, правда? – Дэвида оно не обижало. Эдвард ведь говорил не о невежестве, а о невинности, о чем-то маленьком, драгоценном, что нужно лелеять и защищать от мира за стенами пансиона.
Но то, что сказал ему Эдвард в их третью встречу, занимало теперь большую часть его времени и его мысли. В тот раз у них впервые была близость, Эдвард стоял и говорил (о своем друге, который учил математике детей из предположительно богатой семьи, о которой Дэвид ничего не слышал) и задергивал шторы, а потом как ни в чем не бывало подсел к Дэвиду на кровать, и – хотя, конечно, это не был его первый раз, как и каждый житель этого города, бедный или богатый, он