Шрифт:
Закладка:
— Не знаю я ничего, — сказал Семиусов из своего убежища.
— Так ли? — усомнился Рычков, — Начнём с простого, что пареной репы проще. Ты разглядел нападавших? Кто это, или что?
— Не разглядел, — ответил подьячий, голос его вновь треснул как сырая щепа, — Не разглядел. Глаз коли. Забахало со всех сторон, закричали. Поляна завихрилась, а из темноты наскочили… Огромные… Капрал успел палашом махнуть — отскочил палаш в сторону, а воздух вокруг шевелится и хлещет как плетью, и хруст стоит. Ноги у меня подкосились, упал я и пополз. Полз, полз, пока не забился в мох, в падь… Всё у меня трепыхалось в нутре… А над головой крик и стон, и топот, и земля сотрясается… А потом стихло всё разом, и нет никого и не слышно, толь плачет кто-то рядом, причитает детским голосом…
Семиусов замолчал…
— Ладно, — Васька подождал малость и зашёл с другой стороны, — А отчего ты в первую очередь сказал «Вöр-ва придоша…»?
— Не знаю я ничего! — упирался дьяк. — Возвращаться к дощанику надо! Сюда и зыряне не захаживают, без особых оберегов. Нет там, ни скита, ни старца! Чудь одна, Вöр-ва и есть, лес древний старый, и Вёрса-леший сам его холит и хранит, а человека кружит до самой погибели. Обойдёт и кружит до голодной смерти, пока человечек не изнеможет совсем…
— А зачем твоей чуди наши люди?! Что она их в лес то поволокла?
Подьячий заплакал, снова застучал зубами…
— Не знаю я, не знаю, ироды! Огнём жгите, клещами тяните — ни словечка правды не вырвете! Потому как нет её, правды этой!..
— Экий ты, — Рычков на самую малость задумался о дыбе, но воротило с души его от этой мыслишки. Что придётся хватать извивающееся тело, рвать с него кафтан и рубаху, вязать, а потом ещё и жечь живого беспомощного человека огнём, вдыхать вонь палёного волоса и мяса и требовать ответы, которым, может статься, и не уместиться в бедовой гвардейской головушке… Утро подступало, над биваком висела серая муть, из которой едва проступали рыжие стволы обезглавленных туманом сосны, да сырой горечью дышал угасший костёр.
— Сбираться нам надо, вот что, Денисыч, — сказал Шило. — Брось ты эту гниду пытать, пусть себе катится…
Васька кивнул.
— Да, надо, след остывает. Но вот ещё… — он склонился над трясущимся Семиусовым.
— Скажи мне, друг ситный, а зачем тебя воевода при этаком раскладе — нет, не видел, не знаю, — к гишпедиции нашей приставил? Что бы что делать?!
Копошение и сопение в узлах прекратилось. Потом всклокоченная подьячья головёнка выставилась на нарождающийся божий свет. Что-то металось в зеницах вспугнутой птицей, тряслись серые губы, тощий кадык дёргался как Петрушка в балаганном вертепе в жестокой хватке кукольника.
— Ну?! — настаивал Васька, подгоняя эту птицу, не давая ей осесть, задуматься, пригладить пёрышки в складную сказку. — С пути сбить?! Меня сгубить?! Сказки на ночь рассказывать страшные?! Ну?!
Подьячий трясся, но видно было, что ничего путного ему на ум не приходило.
— На мзду… на мзду, польстился, — лепетал он, шлёпая губами.
Рычков хохотнул, хлопнул дьяка по плечу.
— Ты когда до дощаника побежишь, да далее, к воеводе под крыло, подумай: грамотки тарабарской нет, Степашку вы умники угробили, а листы допросные, кои ты собственной рукою писал, речам крамольным внимая, твой благодетель князь-воевода при тебе же и спалил. Вот и выходит, что из всего дела о поношении государя, которого нет, ты один и остался. И тебя же Баратянский к гиблому делу приспособил, посулив копеечку… Вот и смекай, дурья башка, а желает ли государь-воевода твоего счастливого возвращения?
Семиусов лязгнул челюстями. Взгляд его остановился и лицо сделалось белее подступающего тумана.
— Ну? — спросил Рычков, — Не припомнил чего для нас важного? К дощанику хочешь тако же?
Подьячий затряс головой так, что нельзя было понять: «да» ли, «нет» говорит, и к чему.
Асессор махнул на него рукой и поднялся. Казаки ворошили торбы: собирались налегке, перебирали справу, оружие, пороховой запас. Капрал затих и, кажется, лежал без памяти. Портнов наблюдал за сборами с тревогой, пальцы на фузее побелели.
Рычков подошёл к нему.
— Слушай, солдат! Приказы тебе будут такие, — сказал Васька. — Сопроводишь своего недужного командира к дощанику. Он, похоже, только с тобой и сдвинется с места. За день доберётесь, дорога знакомая. За подьячим приглядывай, он тебе не в помощь и себе на уме, но за нами точно не увяжется. Как доберётесь, выводите дощаник на стрежень, за боец-камень и становитесь на якорь. На земле не ночуйте. Ждёте нас ночь, день и ещё ночь. После уходите вниз по Колве без всяких остановок до самой Соли Камской. К берегам без крайней нужды не приставать. О докладе для воеводы не тревожься, подьячий придумает, но держи в уме, что может и обнести облыжно… Понял ли?!
— Понял!
Собирались быстро, ладно. Растолкали недужного капрала со светом, он вздрагивал, когда до него дотрагивались, но солдата своего признавал и слушал. Семиусов терзался, но зло знакомое перевесило ужасную неизвестность. Стали против друга, переглянусь и… разошлись молча.
И только теперь, когда топал в след десятнику, оглядывая угрюмые окрестности, скалы, мхи, кустарники и клочковатое небо, тужился асессор припомнить что видел за плечами уходящих к дощанику, на дне неглубокой лощины с заболоченным сосняком. Силился и никак не мог отогнать видение, которое казалось ему невозможным и неправильным.
Тающий туман, искривлённые сосны — влюблённые, старик с клюкой, плачущая, мальцы, — по колено в неподвижной мшаре, ручей, избитая, так и не распрямившаяся с вечера, трава на другом берегу. Всё было на месте, и чего-то недоставало. Рычков беспрестанно вызывал в памяти это короткое видение, смаргивал как соринку в глазу и вновь вызывал усилием воли. Глаза жгло, он невольно замедлял шаг и спотыкался, пока вдруг не застыл на месте обратившись в столп.
Утром в роще не было чёрных древесных обрубков.
Ни одного из трёх.
— Скит! — закричал впереди Шило.
***
Ручей вытекал из узкой расщелины в скальной стене пяти сажень высотой.
Неровная каменная затесь с зарубкой, словно пологий склон рубанули огромным топором поперёк, о после ещё и вдоль. В обход стены по склону в сторону и наверх уводила голая проплешина, ощетинившаяся прошлогодними травами и сухим кустарниковым буреломом на корню. По другую сторону от стены склон, опускаясь в долину, загустел старым ельником — плотным, колючим.
Наверху лесная зелень напирала на обрыв плотной шапкой