Шрифт:
Закладка:
Его аргументы казались достаточно убедительными, тем более что в отличие от меня он никогда не горячился, не взрывался, не кипятился, какой бы чувствительной сферы ни касался в своем анализе, как будто у него вообще не было эмоций, а была только рассудительность, холодная и сухая, строго придерживающаяся избранного предмета и именно эту строгость оттеняющая ироническими обертонами; и все-таки, несмотря на это, я почти всегда испытывал недоверие к его эффектными теориям, мне казалось, что так может рассуждать только человек, который в каждый серьезный момент своей жизни избегал и до сих пор избегает себя, а потом с безупречной логикой и рациональностью анализирует это бегство, скрывая при этом живые, бессмысленно кровоточащие в душе раны.
Но в силу своей натуры я следил не столько за тем, что он говорил, сколько за более откровенными элементами стиля, за непонятным чувственным спазмом в его организме, пытался включиться в его внутренние маневры по отчуждению себя от предмета с помощью сухости или иронии и таким образом, сопереживая, хотел понять его, добраться до той самой точки, от которой он сам уклоняется, чтобы затем, закрепившись на этой достаточно зыбкой почве, разгадать все устройство его существа, его жестов, ухватить его; но получалось так, будто я постоянно перемещаюсь среди теней, каждый жест его оставался намеком, намеком многозначительным, отсылкой к чему-то другому, намеком были и его внешность, улыбка и голос, и его окружение, намеком была и Тея, которую он желал, но все-таки не хотел, и Пьер-Макс, которого он не хотел, но все-таки не бросал, не говоря уж о том, что я тоже был только намеком, отсылкой к чему-то.
В чужом городе человеческие глаза, нос, язык, уши способны открывать необычные, для местного обывателя совершенно непостижимые, туманные и умопомрачительные связи между вещами – между благоустроенностью или, напротив, неблагоустроенностью улиц, видом фасадов, уютом квартир и поведением, характером и одеждой их обитателей, между быстротой или медлительностью их реакций и действий, ибо в чужом городе вам не поможет сила привычки, здесь внутреннее и внешнее не отделены друг от друга так резко, как мы привыкли к этому в своем родном городе, где мы сами решаем, что считать, так сказать, внешним принуждением, а что – нашим собственным, как нам думается, внутренним намерением; в чужом городе, в густом равномерном мареве сливается воедино существенное и неважное, накладываются друг на друга фасады и лица, голоса и гримасы, мелькают, словно в калейдоскопе, подъезды, жесты, цвета, ароматы, свет, поцелуи, еда и объятия, и чем меньше мы знаем, откуда все это взялось и с какой историей связано, тем сильнее производимое впечатление; а отсутствие знания и нехватка сведений возвращают нас в счастливое состояние беспристрастного детского созерцания и жажды открытий; как же сладостна эта безответственность! не потому ли люди двадцатого века так обожают находиться в пути и ради этой ностальгической ситуации готовы поодиночке, парами или сбившись в толпу тащиться по улицам какого-то незнакомого мегаполиса, ведь для людей, обремененных всякого рода серьезной ответственностью и опостылевшими делами, это, пожалуй, единственное общественно приемлемое состояние, в котором, ничем не рискуя, можно разрушить ту прочную стену, которой они наглухо изолировали события неосознанного своего детства от событий сознательной, как им кажется, взрослой жизни; и какое же это бесконечное счастье! наконец-то доверить себя самым простым безошибочным органам чувств: обонянию, вкусу, зрению, слуху.
И как ни убедительны были все его построения, все его мысли, проникнутые самобичеванием и ненавистью ко всему на свете, за которой скрывалась ненависть к самому себе, например его рассуждения о том, что он вовсе не немец, что он лжив и что ложь доставляет ему удовольствие, ибо это единственный для него способ чувствовать себя здесь правдивым, отчего он и хочет бежать отсюда, словом, что бы он ни говорил, в стиле его квартиры я все-таки ощущал тот самый своеобразный дух, что и в несколько перестроенном после бомбежек здании Оперного театра, а внешний вид и внутреннее пространство последнего, по моим ощущениям, были не только не далеки от тех впечатлений, которые я почерпнул в пролетарской квартире на Шоссештрассе, но даже как бы использовали эту квартиру в качестве образца, перенеся на абстрактный уровень архитектуры повседневный опыт, что, собственно, и является целью всякого значительного общественного сооружения в любом городе.
Кое-что о прошлом этого города я, естественно, знал, но, конечно, не больше, чем можно узнать, прочитав несколько необременительно легковесных путеводителей; например, в связи со своими театральными увлечениями я знал об истории строительства и обстоятельствах многочисленных перестроек Оперного театра, знал, что принц Фридрих, который известен миру, мыслящему обо всем категориями истории, как Фридрих Великий, еще в бытность престолонаследником вместе со своим любимцем, придворным архитектором фон Кнобельсдорфом, с вдумчивой обстоятельностью и усердием занимался планами обустройства и расширения своей будущей столицы, знал о том, что, вступив на престол после смерти отца, Фридриха Вильгельма, небезызвестного короля-солдата, он тут же, круша и ломая все, что казалось ненужным, приступил к воплощению своих грандиозных замыслов; так, все скромные, разномерные по высоте и ширине, без особых архитектурных изысков бюргерские дома, построенные на Унтер-ден-Линден во времена его слишком трезвого и ненавидимого отца, он, не смущаясь вопиющим самоуправством, буквально стер с лица земли, чтобы освободить место для роскошных, в стиле венецианских палаццо, пятиэтажных фасадов под один ранжир, что с холодным презрением поглядывали потом с высоты на свое окружение; но вся эта информация в конечном счете лишь расширяла свободу и безответственность моих наблюдений и ассоциаций, за которыми Мельхиор едва ли мог уследить.
Я знал, какие общественные сооружения, призванные явить миру новый облик двора, планировалось построить на Унтер-ден-Линден; в первую очередь было заложено здание Оперы, которая, как и все постройки фон Кнобельсдорфа, приверженца архитектурных идей Палладио и Скамоцци, должна была стать изящным, в классическом стиле дворцом, за строго геометрическим, лаконично монументальным и симметричным фасадом которого можно было дать волю всем истинным прихотям строителя и заказчика: так появился пышный асимметричный внутренний декор с бесчисленными белыми, золотыми, пурпуровыми деталями рококо; в качестве места для будущего театра расчистили огромный плац между крепостной стеной и улочкой, которая и поныне носит название Фестунгсграбен, то есть Крепостной ров.
Это было похоже на то, как если бы мы случайно открыли неказистый, крашенный в скучно-серый цвет солдатский сундук и обнаружили в нем золоченую, усыпанную самоцветами музыкальную шкатулку на яшмовой подставке с пляшущими под сладенькие мелодии фигурками.
Толстый бордовый