Шрифт:
Закладка:
– Нет, парень, тебе в рай-ён надо, в рай-ён, – «райён» выговаривался у нее с таким почтением, точно указывалось прямо на райское обитание. – Об таких руках тебе тут делать нечего… – И несколько раз за вечер подходила погладить буфет, понежить руку.
Агафье Савелий заменил на новые все табуретки и лавки, вся изба пропахла сладким смоляным духом. Потом, не спрашивая, привез курятник. Агафья к той поре решила не знаться больше с курицами – возни и без них доставало. Но привез Савелий курятник – с широкой столешницей, на которой удобно вести стряпню, с узорной, радующей глаз, решеткой, с длинным и узким корытцем, долбленным из березы, придерживаемым березовыми же красиво раскоряченными лапками, с двумя круглыми седалами внутри, одно выше, другое ниже – ну и что? – ну и запросил у клохчущей от растерянности бабы курятник куриц, ну и завозились они опять, как при старом житье, ну и не вышло куриного облегчения.
Уезжал Савелий поздней осенью когда сбило лист, индевели по утрам совсем по-зимнему заморозки и до колючей пустоты высветился воздух. Только что пробили наконец дорогу по горе вместо старой, затопленной, а до того шесть лет водой и тайгой были отрезаны от мира. Савелий взял в леспромхозе бортовую машину, еще с вчера загрузил ее, оставив на ночь в своем дворе, и уже в темноте постучал Агафье, чтобы она зашла попрощаться.
А она и не знала, что он на изготовке, что осталась последняя ночь.
Ярко светила голая лампочка под потолком, освещая пустые углы, о нее с бешенством бились злые последние мухи. Изба была хорошо вытоплена и чисто прибрана в своей пустынности. Чай пили за кухонным столиком, вынесенным в прихожую, этому столику отказано было в переезде. На плите тягучею мирною песней посапывал чайник ветеранского, закопченного вида, тоже никуда не собиравшийся. К печке после приборки прислонены веник и совок, рядом горка дров, на полке справа от печи несколько туесов с каким-то припасом. Как в таежном зимовье перед уходом, чтобы следующий путник мог почувствовать гостеприимство.
Агафья угощалась карамелью, наваленной на столе, хрумкала и вздыхала, хрумкала и вздыхала. Савелий, оставив возле двери сапоги с коротко обрезанными голенищами, ходил в толстых шерстяных носках и в толстой ж, навыпуск, старой вытертой рубахе, сшитой из шинельного сукна; лицо изжелта-красное, сквозь дряблость разогретое, неспокойное. Он подливал себе чаю и рассказывал о двух молодых учительницах, приходивших днем, которые будут жить в его избе. Одна показалась ему совсем ребенком, и на износе своей жизни разучившись угадывать, где шестнадцать и где двадцать, он удивлялся:
– Ручки тоненькие, ножки тоненькие, личико вострое, как у зверушки… Конфорку с плиты подняла и чуть не всю головенку туды затолкала. Францужанка, ребятишек будет не по-нашему обучать. Я говорю: у меня печь жаркая, вы трубу не торопитесь закрывать, не дай бог угорите. А вторая, посерьезней будет, поглаже… эта арихметику будет давать. «Вы, – говорит, эта-то говорит, – сколь раз на дню, ежели по зиме, печку топите?» – «Когда мороз, два раза топлю, а чуть отпустил мороз – одного раза хватит». Францужанка, из себя вся тоненькая, а голос ниче, голос с натягом, говорит: «Каковая, значит, продолжительность топки?» – «Продолжительность топки, – отвечаю до ломоты в косте». – «Нам леспромхоз, – они мне докладывают, – должон бесплатно топливо доставлять… мы, значит, интересуемся, сколь кубометров заказывать…» – «Э-э, – говорю, – девоньки, у меня дров года на четыре наготовлено, вам эстолько и вполовину не сжегчи. Вам леспромхоз свою обязанность не успеет оказать. Живите со спокоем».
Агафья смотрела на Савелия печально: он не был разговорчивым, и если разговорился, да еще как-то не по-мужицки, с подробностями, стало быть, не по себе ему, стало быть, хочет утаить свою робость перед переездом. Только-только начали привыкать к новому месту, только разобрались, что впереди, что позади, – снова срывайся и кочуй, снова вместо прямого хода жизни завал в сторону. Агафье этого ни за что бы больше не вынести. Но про Савелия Агафья считала, что ему надо переезжать. Из местных, из корневых, был он как-то не по-местному одинок и грустен. Мужики в деревне горазды драть горло и на баб, и на ребятишек, на скотину, на тяжелую лесную работу, на самих себя, но если бы таким же макаром, выбрасывая зло, хоть раз крикнул Савелий, кругом онемели бы от неожиданности.
– Там тебе климатней будет, – сказала и на этот раз Агафья.
– Везде хорошо, где нас нету.
– Эт так, – согласилась Агафья, наблюдая, как Савелий разворачивает уже третью конфетку и оставляет их нетронутыми. – Во мне, парень, скажу я тебе, Криволуцка по сю пору стоит. Здесь я не дома. И мало кто, кажется мне, дома. Я как эта… как русалка утопленная, брожу здесь и все кого-то зову… Зову и зову. А кого зову? Старую жисть? Не знаю. Че ее, поди-ка, звать? Не воротится. Зову кого-то, до кого охота дозваться. Когда бы знала я точно: не дозовусь – жисть давно бы уж опостылела.
Ни одному-то сердечному делу она не научилась. Не сумела и попрощаться с Савелием. Только и сказала обвисшим голосом, мелкими шажками отступая к порогу:
– Я русалкой-то бродить здесь буду, кого-нить ишо покличу.
Через два года из райцентра дошло известие, что Савелия уже нет в живых. В несколько месяцев его загрыз рак. Агафья решила: «На мягких, на покладистых людей и болезни накидываются легче. Они и для болезней слаще». И без жалости подумала о себе: «Ты-то вся из одной