Шрифт:
Закладка:
Слава Чимабуэ справедливо покоится на подобном благодеянии. Он дал людям своей эпохи, на что смотреть, и удовлетворил их любопытство, разъяснив то, что им давно хотелось знать. По своей беззаботности мы постоянно воображаем, что его торжество заключается только в новых приемах живописи, – современные критики, не способные понять, что уличная толпа может понимать живопись, в конце концов стали отрицать успех Чимабуэ у толпы и настаивать на том, что она не находила удовольствия в созерцании его произведений и что «Веселый район»[155] был назван так случайно или вследствие празднества, связанного с процессией, сопровождавшей Карла Анжуйского. Однако в предыдущей заметке я доказал вам, что старое предание было верно и что восхищение народа не подлежит сомнению. Но это восхищение относилось не только к открытию нового пути в искусстве, которое до тех пор было недоступно народу, – оно было вызвано открытием Мадонны, которую до тех пор не умели любить.
35. Далее, мы так же ошибочно предполагаем, что являвшееся откровением для них было только его искусством, иначе говоря, заключалось в лучшем наложении красок, более совершенном соблюдении перспективы, в возрождении законов классической композиции, – мы думаем, что он фабриковал свою Мадонну, как наши готические фирмы фабрикуют их теперь по заказу, и верил в Нее не больше, чем они.
Но это не так. Первый среди флорентийцев, первый среди европейцев, он охватил мыслью и увидел духовными очами, тонко отличающими добро от зла, образ Той, которая была благословенна среди жен, и своей послушной рукой сделал видимой Вдохновительницу своей души.
Он возвеличил Деву, и Флоренция преклонилась перед своей королевой. Но Джотто предстояло еще сделать образ королевы более близким и трогательным в его кротком смирении.
Мы уже говорили об этрусско-христианской или, по крайней мере, полухристианской основе Флоренции: статуя Марса еще украшает ее улицы, но в центре ее – храм, построенный для Крещения во имя Христа. Флорентийцы были народом, живущим земледелием, благородным, сосредоточенным и искусным во всех ремеслах. Соломенные шляпы Тосканы – произведения чистейшего этрусского искусства, юные дамы, но только они из золота жатвы Бога, а не из золота Его земли.
Позднее с этрусками слились норманны и ломбардцы – короли и охотники, блестящие в битве, ненасытные в деятельности. Потом – греки и арабы, притекающие с Востока и приносящие с собой закон гражданственности и мечты пустыни.
Чимабуэ, родом этруск, как мы видели, вдохнул жизнь норманнов в предания греков и сочетал пылкую деятельность с благоговейным созерцанием. Что же еще оставалось делать его любимому мальчику-пастуху, Джотто, как не совершенствоваться в этом искусстве? Мы воображаем, что он превзошел Чимабуэ только тем, что затмил его более ярким светом.
36. Нет, это не так. Одно лишь усиление уже зажженного света никогда бы не вызвало такого внезапного и свежего одобрения Италии. Джотто предстояло сделать совсем другое. Встреча норманнской расы с византийской означает не только встречу действия с покоем, войны с религией – это встреча домашней жизни с монашеской и практичного разума домовитости с непрактичной неразумностью пустыни.
Я не могу найти другого слова, кроме этого. Я произношу его с благоговением, имея в виду благородство, мне хотелось бы даже сказать – божественность. Предоставляю вам самим судить об этом. Сравните северного фермера со святым Франциском, ладонь, закаленную расчисткой пустыря в Торнаби, с ладонью, обмякшей у человека, представившего себе раны Христа. По-моему, оба божественны – судите сами! Но без сомнения, с человеческой точки зрения, один из них здоров, другой – нездоров, один – разумен, другой – безумен.
Задача Чимабуэ – примирить драму с мечтой – была сравнительно легкой. Но примирить разум с неразумностью – я снова употребляю это слово с уважением – не так легко; и потому неудивительно, что имя того, кто впервые сделал это, узнал весь мир.
Я еще определеннее настаиваю на слове «домашний». Ибо здесь Джотто или кому бы то ни было другому приходилось примирять не рационализм и коммерческую конкуренцию, «другое поприще для женщины, кроме поприща жены и матери» господина Стюарта Милла[156], с божественным видением. Хозяйственность, мудрость, служение любви и тяжкий труд на земле, подвластный законам Неба, – вот что надо было совместить под знаком славы с откровением в пещере на пустынном утесе, с долгими, одинокими, безрадостными днями, с безучастно скрещенными руками в ожидании Царства Небесного.
Домашнее и монашеское. Джотто был первым итальянцем, первым христианином, кто равно познал благо той и другой жизни и первый воплотил его в образах людей всех сословий, от принца до пастуха, и всех умственных возможностей, от мудрейшего философа до наивного ребенка.
37. Обратите внимание на то, как он развил новую способность живописи, завещанную его великим учителем. До Чимабуэ красивое исполнение человеческой фигуры было невозможно, и хотя грубые и условные типы ломбардцев и византийцев могли бы еще послужить в сценах охоты или как узнаваемые символы веры, они совсем не были способны передать индивидуальный характер человека и дома. При живом воображении еще можно было видеть в этих лицах с вытаращенными глазами и сурово сжатыми губами богов, ангелов, святых, воинов или других персонажей в сценах всем известной легенды, но они не подходили для портретирования конкретных людей или изображения событий мирной реальной жизни. И даже Чимабуэ не отваживался покинуть область условного, всеми признанного величия. Он все еще, хотя и прекрасно, писал только Мадонну, святого Иосифа и Христа. Эти образы он делал живыми – Флоренция не требовала ничего больше, и «Credette Cimabue nella pintura tener lo campo».[157]
Но вот из полей пришел Джотто и увидел своим бесхитростным взором более смиренные достоинства. И он стал писать, конечно, тоже Мадонну, святого Иосифа и Христа, если вы пожелаете так назвать их, но по существу – маму, папу и дитя. И вся Италия сняла шляпу: «Ora ha Giotto il grido!»[158]
Ведь он рисует, объясняет и прославляет каждое трогательное событие человеческой жизни и делает близкими и понятными мистические видения высших натур. Он примиряет, одновременно усиливая, каждый добрый помысел в домашней и монашеской жизни. Он делает самые скромные домашние обязанности священными, а самые возвышенные проявления религиозного чувства – полезными и нужными.