Шрифт:
Закладка:
Несправедливо было бы упрекать Анну Григорьевну в том, что, переписывая рукописи Достоевского, она не всегда имела возможности осмыслить их философически.
То, что посмел публично высказать Владимир Соловьёв, почти буквально совпадает с размышлениями на этот счёт его покойного учителя и собеседника.
Вспомним: «Церковь и Государство нельзя смешивать. То, что смешивают, – добрый знак, ибо значит клонит на Церковь».
Соловьёв именно «смешал». Но этот «добрый знак» не был понят и тем более – принят: самодержавию в его смертельном единоборстве с революцией было не до тонких соловьёвских умствований. Что касается неискушенной публики, то она восприняла слова оратора как простой призыв к милосердию, не вдаваясь в сложные философские обоснования[1071].
Между тем для Владимира Соловьёва вопрос о помиловании первомартовцев имел глубокий мировоззренческий смысл. Подобный жест «с высоты престола» мог бы оправдать в его глазах само существование русской исторической власти. Иначе – «мы выйдем, отстранимся, отречёмся от неё».
Соловьёв вовсе не был политическим радикалом, и его слова, конечно, не следует рассматривать как какой-то сочувственный по отношению к революции призыв. Нет, Соловьёв, как и Достоевский, готов признать историческую необходимость русской монархии. Однако их понимание нравственной природы самодержавия вступало в тягостный конфликт с тем, чем самодержавие являлось на самом деле.
«Но если царь, – сказал в своей речи Владимир Соловьёв, – действительно есть личное выражение всего народного существа, и прежде всего, конечно, существа духовного, то он должен стать твёрдо на идеальных началах народной жизни: то, что народ считает верховной нормой жизни и деятельности, то и царь должен ставить верховным началом жизни»[1072].
Нет никакого сомнения, что Соловьёв внимательно читал последний «Дневник писателя», вышедший в день похорон Достоевского. И не исключено, что именно этот выпуск был у него на памяти, когда он произносил свою вдохновенную и рискованную речь. Ведь буквально то, о чём говорил оратор, автор «Дневника» высказал двумя месяцами раньше. «Царь для народа не внешняя сила… Царь есть воплощение его самого, всей его идеи, надежд и верований его»[1073].
Но если так, то «нет казни».
Казнь была: русский царь не позволил «смешать» себя с той «Церковью», о которой говорил Достоевский, к которой «подталкивал» его Владимир Соловьёв и которая существовала только в их воображении. Недаром официальный блюститель другой церкви – отнюдь не «вселенской», а вполне земной и реальной – К.П. Победоносцев сделал всё от него зависящее, чтобы не допустить такого развития событий.
Из главы IV
Портрет с натуры
Зима 1880 года. Продолжение
Если пересмотреть дневниковые записи, которые вели в 1879–1880 годах видные деятели царствования – председатель Комитета министров П. А. Валуев, военный министр Д. А. Милютин, государственный секретарь Е. А. Перетц, сенатор А. А. Половцев и другие, – можно убедиться, что, пожалуй, ни один из них не сохранил душевного спокойствия. «Кризис верхов» выражался не только в судорожных действиях правительственной администрации, но и в необычных умонастроениях её главных руководителей.
Летом 1879 года, вернувшись вместе с императорской семьей из Крыма, Д. А. Милютин записывает: «…Я нашёл в Петербурге странное настроение: даже в высших правительственных сферах толкуют о необходимости радикальных реформ, произносится даже слово “конституция”; никто не верует в прочность существующего порядка вещей»[1074].
Год заканчивался; выхода пока не предвиделось.
В декабрьском номере «Отечественных записок» М. Е. Салтыков-Щедрин писал: «Год приходит к концу, страшный год, который неизгладимыми чертами врезался в сердце каждого русского»[1075].
В своём интимном дневнике наследник престола (будущий Александр III) с присущей ему любовью к определённости делает вывод, что «самые ужасные и отвратительные годы, которые когда-либо проходила Россия, – 1879 и начало 1880»[1076].
Разумеется, Салтыков-Щедрин и Александр Александрович имели в виду весьма различные вещи. Но ощущение неблагополучия, неуверенности, разлада, предчувствие близкой катастрофы были всеобщими.
Что принесёт новый, 1880 год? Этого Достоевский не знал.
Его давний приятель – Яков Петрович Полонский – печатно гадал о ближайшем будущем (почему-то – размером лермонтовского «Мцыри»):
…И пусть из нас никто не пьётЗа новый, в мир грядущий год.Идёт с закрытым он лицом,С неведомым добром и злом,Не разглашая наперёд,Какое знамя он несёт[1077].Стихотворение называлось «Беспутный год»: подразумевался год минувший.
Шестнадцать смертных казней и три дерзких посягновения на особу государя – такой статистики Россия ещё не знала.
Последнее покушение пришлось на конец года и не походило ни на одно из предыдущих.
19 ноября, в одиннадцатом часу вечера, рвануло на третьей версте Московско-Курской железной дороги: гром был слышен в Первопрестольной. Минную галерею подвели под железнодорожное полотно прямо из расположенного неподалёку дома. Будущий сосед Достоевского, Александр Баранников, хотел лично сомкнуть гальваническую цепь: за ним и так уже числился Мезенцов. Но – не знал, как обращаться с аппаратом, и операцию доверили другому.
Императорский состав проследовал первым; с рельсов сошёл второй поезд – свитский. Счастье снова улыбнулось государю: обычно поезда двигались в обратном порядке.
В дело впервые вступил динамит.
Это было необычно и современно: романтические пуля и кинжал явно уступали новому устрашающему оружию. В русский язык входило новое слово: «динамитчик».
…Зима 1880 года перевалила на вторую половину. Анна Григорьевна быстро оправилась от простуды (она не любила залёживаться), и жизнь постепенно наладилась.
По четвергам его приглашали две дамы – уже упомянутая выше Софья Андреевна Толстая и её племянница – Софья Петровна Хитрово.
Вдова Алексея Константиновича Толстого по прихоти судьбы обладала тем же титулом, именем и отчеством, как и жена автора «Войны и мира». Пятидесятишестилетняя С. А. Толстая, не имея собственных детей, обожала племянницу Софью Петровну (в которую, к слову, много лет был безнадёжно влюблён Владимир Сергеевич Соловьёв). Она выдала её за дипломата, но, памятуя о печальной участи Грибоедова, нашла более справедливым, чтобы он отстаивал русские интересы в Персии один – без семьи. Софья Петровна Хитрово с детьми были поселены в доме С. А. Толстой.
Сорок лет спустя, уже в двадцатые годы ХХ столетия, одна старая дама из высшего русского общества встретила в Швейцарии дочь Достоевского: та доживала свои дни на европейских курортах. «Когда графиня Софья, – доверительно призналась эта дама Любови Фёдоровне, – приглашала нас на свои вечера, мы приходили, если у нас не было более интересных приглашений; когда же она писала: “Одной из нас Достоевский обещал прийти”, тогда забывались все другие вечера, и мы прилагали все усилия, чтобы явиться к ней»[1078].
Салон С. А. Толстой – один из немногих петербургских салонов, соединявших в себе политику и литературу.
В апреле 1877 года Н. Н. Страхов, регулярно посвящавший Льва Толстого в события своей и чужой жизни, сообщает ему следующие подробности о графине: «Она, да и ещё и другая дама, её приятельница (очевидно, С. П. Хитрово. – И. В.), – большие охотницы до философии, много читают и даже ходили до этого в Публичную Библиотеку… Графиня очень учёна, даже знает по-санскритски несколько… На женскую учёность я смотрю, как Вы; но тут всё имеет такие большие размеры, что если это одна фальшь –