Шрифт:
Закладка:
Огонь занялся хорошо, свет от пламени золотил березы. Они стояли как восковые.
– Видишь, Пётр, цивилизация для нас сегодня – как свет от костра. Круг, а за ним – ночь, опасность, дикие звери.
– Ночь темна как чеченский зад.
– За что пьем? – спросил Эмиль.
– За все, гори оно огнем, – ответил Пётр.
– Огонь-то скоро погаснет.
– Тогда и мы уйдем.
Они плеснули пару капель на землю, как делают сибиряки и делали древние греки. Потом выпили залпом, и Пётр налил по второй.
– Взгляни, старина, что за тень! Для того мы и здесь. Смотри, как пляшет твоя тень, боже мой! А наши очертания на стволах – вот оно! Было точно так же, ей-богу. Чаровство плоти и тени. Вальс меда и чернил…
Вид у Эмиля был дикий и восторженный. Он походил на католических святых XIX века, которые придумали называть «экстазом», «исступлением» и «состоянием благодати» те чувства, для которых всегда было полно менее цензурных слов.
– Я так и вижу ее… – продолжал Эмиль, – вижу Светину тень на бревнах стены. Я будто трахался с тенью из театра теней. Тебе доводилось трахать тень, а, старик?
Две недели назад поселок Партизан, где Эмиль с Петром работали на лесопильном заводе, на сорок восемь часов погрузился в темноту. В ста пятидесяти километрах от него, в самом начале линии, доставляющей ток к их поселку, один из трансформаторов «Речки» сгорел из-за короткого замыкания. У присланных электриков на починку ушло два дня. А в деревне все вспомнили старые привычки. Достали керосинки, стали готовить на печи. Если комфорт уходит, русские не паникуют. Когда нефтепроводы в этой стране пересохнут, все без хлопот вернутся к быту XIX века. Две ночи за стеклами в избах мерцали свечи. Темный поселок с золотистыми крапинками окон походил на палехскую роспись. За время поломки все прекрасно приспособились. В конце концов центральное электричество пришло сюда недавно: когда Путин решил возобновить нефтедобычу вблизи Арктики.
Эмиль был неиссякаем. Пётр сидел на рюкзаке, привалившись к поваленному стволу, и, согретый костром, разморенный спиртным, слушал теперь с безграничным терпением. Так учтивы удобно сидящие люди.
– Мы со Светой никогда так не трахались, как в эти две ночи. На столе мы зажгли свечи, а в углу, перед иконой Богоматери Всех Скорбящих, висела штормовая лампа деда. Света? Она обратилась в змею, она выгибалась, глядя на зыбкий, гибкий абрис своих бедер на бревнах, в свете свечей. Тени дрожали на стенах, на потолке, на двери и горячили ее, как самоедку в упряжке. Она сама стала тенью. Тень – та к чему-то привязана и рвется, корчится в муках, молит о воле. Она бьется, гнется. Живое, черное пламя, говорю! И кожа ожила в отблесках. Она вся искрилась, старик! Лучше, чем озерный лед, когда пробьется солнце. Никогда я не видел у нее такой кожи. На женщин надо смотреть только при свете свечей или карбидной лампы. Наши предки-то развлекались получше нашего, блудя в своих шалашах с сальными свечами. А живот! Пётр! Ее живот! Расписной молитвенный ковер, и отсветы – так его и лижут… Будто снег в закатных лучах: каждая крупица сверкает. Помню, однажды я был в Эрмитаже – ездили от комсомола – и видел, как этот француз Гоген, нищий сифилитик, писал таитянок, мощных влажных девиц на лодках, с раздвинутыми ногами, – там они как морские животные, полные крови, соли и спермы. Так вот! У Светы в тот вечер была такая же кожа, пивного, кремового цвета, как топленый сахар, и вся в крапинку, как брюхо гольца. Слышишь, Пётр, черт тебя дери! Такую кожу даст только кисть француза да пламя свечей. Я трахался с женщиной-иконой, старина! Я узнал новую Свету, чресла ее мироточили, серебристым лабиринтом расписывая внутреннюю сторону бедер. Даже пушок внизу живота золотился так, точно это льняной трут, вспыхнувший от искры. И я уже не мог выносить всю эту дрожь, я смотрел ей в глаза, в зрачки, не оскверненные светом, в две черные бездны, страшные, лишь тронутые крошечным отблеском пламени, две бездонные пропасти на лице полуазиатки, которые прежде так смирно смотрели сквозь сито света. Кончая, она опустила веки, и будто ветер задул тысячу свечей.
– Черт, Эмиль, у меня сейчас встанет. Сворачиваемся, – сказал Пётр.
Они поднялись, затоптали угли, убрали топор и бутылку. Пересекли поляну и снова вступили в лес. Первое время они шагали молча, нужно было выйти из оцепенения, побороть инстинктивную тягу назад, к костру, снова нырнуть в зябкую ночь, заставить мышцы войти в прежний ритм и ждать, когда ходьба разогреет тело. Они шли, выдыхая перед собой клубы пара.
– Эмиль, а зачем мы вообще все это делаем? Закройтесь с ней в иглу со свечами на моржовом сале и кувыркайтесь сколько хотите.
– Не, старик, это не то. Ток дали, у соседей радио бубнит. И эта чертова вывеска – магазин-то прямо напротив нас. Дежурные лампочки на технике мигают. Да и она не может удержаться – смотрит телик до одиннадцати. Для нее свечи – это на экстренный случай. Я лежу, читаю, жду ее, потом мы трахаемся под холодным неоновым светом. Жена вернулась, саламандра пропала.
Вдруг они вышли на просеку шириной метров в тридцать, по которой шла линия электропередач. Эмиль усадил друга на рюкзак, на самой опушке, и пошел на разведку вдоль просеки. Его долго не было, потом послышался звучный голос:
– Я нашел кедр метров под тридцать, то, что надо.
На то, чтобы запустить бензопилу и спилить дерево, ушло минут двадцать. Кедр покачнулся и, помедлив пару секунд, рухнул на провода с хрустом переломленного позвоночника. По снопам искр было видно, как вырывается провод, и пять столбов повалились от удара.
– Ну вот, старик, пока они ищут место и все восстанавливают, у нас есть дня четыре, не меньше. Ну уходим, скорее!
Пётр взвалил рюкзак на плечи и вздохнул, ставя снегоступ на вереницу своих же следов:
– Давай, сексуально озабоченный, пошли, не заставляй Свету ждать.
Достойные
– Идите-ка сюда, – сказал он. – Выпейте по стаканчику. Все пятеро. Я угощаю.
Наконец я уже не мог это